В. Я. Брюсов. «Испепеленный. К характеристике Гоголя»: язык описания и рецепция описываемого

Калмыкова В. В. (Москва), сотрудник Московского государственного университета им. М. В. Ломоносова / 2002

Доклад Валерия Яковлевича Брюсова «Испепеленный. К характеристике Гоголя» был впервые прочитан на торжественном заседании Общества любителей российской словесности (апрель 1909 г.), посвященном дням Гоголя в Москве, а позже напечатан отдельной статьей1 и затем опубликован в 1909 и 1910 годах.

Доклад состоял из двух частей. В первой доказывалось, что художественный метод Н. В. Гоголя не предполагает точного воспроизведения действительности, во второй — что Гоголь в жизни был склонен к гиперболизации всего с ним происходящего и что эта особенность, в конечном счете, приблизила его кончину. Жизнью и творчеством Гоголя равно управляла, по Брюсову, единственная сила — сила воображения, являвшаяся и креативной (в творческом плане) и деструктивной (в жизненном). Брюсов трактует Гоголя — творца и человека — по жизнетворческой модели, органичной для литераторов рубежа XIX — ХХ веков. «В мистической экзальтации Гоголь только шел до конца по тому пути, на котором стоял с ранних лет, как до конца шел он и по всем другим путям своей жизни. В аскетизм устремлялся он с той же неудержимостью, какую вносил в описание широты Днепра или очей албанки Аннунциаты. (...) Если вся жизнь Гоголя была мечтой, если все в его творчестве было преувеличением, — то какое фантастическое видение, какая величественная гипербола его последние дни!»2. Жизненный подвиг Гоголя в его собственном понимании также есть следствие изначальной предрасположенности личности к гиперболе, к действенности воображения — такова брюсовская интерпретация.

В Предисловии к первому изданию доклада В. Я. Брюсов отметил «резкие протесты части слушателей»3 при чтении доклада и газетные отзывы о неуместности речи в дни юбилея. Это зафиксировано и в сборнике «Гоголевские дни в Москве»4. «Полагаю, — писал Брюсов, — что истинное чествование великого поэта состоит именно в изучении его произведений и во всесторонней оценке его личности. (...) Утверждать, что Гоголь был фантаст, что, несмотря на все свои порывания к точному воспроизведению действительности, он всегда оставался мечтателем, что и в жизни он увлекался иллюзиями, — не значит унижать Гоголя. Опровергая школьное мнение, будто Гоголь был последовательный реалист, я не тень бросал на Гоголя, но только пытался осветить его образ с иной стороны»5.

Брюсов видит в Гоголе писателя-фантаста, основные черты творчества которого — «стремление к преувеличению, к гиперболе»6, гиперболические карикатурность, шаржирование, далеко выходящие за пределы чисто сатирических приемов. Гоголевский метод для Брюсова — тотальное художественное изменение, сущностное преобразование действительности в литературном произведении и силой именно художественного качества: «Да, Гоголь основывался на наблюдениях, на изучении, но все доводил до „высшей степени“, до „верха смешного“, обращал в „неслыханное“ и „нечеловеческое“ »7.

Вопреки интерпретации А. В. Лаврова в статье о Брюсове для биографического словаря «Русские писатели. 1800 — 1917»8 («Б. выдвинул трактовку Гоголя как романтика и фантаста, склонного к гиперболизму», — пишет исследователь) термин «романтик» по отношению к Гоголю Брюсов не употребляет. Противопоставление у Брюсова идет не по линии «реалист» — «романтик», а по линии «реалист» — «фантаст». Будучи «фантастом», Гоголь, как считает Брюсов, создает мир, имеющий весьма мало общего с внехудожественной реальностью и ни в коей мере не аналогичный ей. Идея «фантастики» оказывается теснейшим образом связана с идеей особости художественного мира, среды произведения, которую Брюсов высказывает в ряде статей и очень часто — в связи с вопросами специфики языка поэзии как языка, ни в коем случае не тождественного обыденному и общелитературному.

В ХХ веке писатели-фантасты показывали в своих произведениях возможности, так сказать, «типичного» — то есть естественно-человеческого — характера в нетипичных, то есть не имевших аналогов в наличной социально-предметной действительности, обстоятельствах, Эти «обстоятельства» с течением лет и со сменой читательских поколений перестают быть «нетипичными», поскольку мир меняется, и меняется примерно так, как предсказывали фантасты. Гоголевские «фантазмы», на которые указывает Брюсов, вряд ли могут воплотиться в обыденной жизни, пока сама она строится по законам трехмерно-социальным, а не эсхатологическим. По Брюсову, у Гоголя качество, взятое в его абсолюте, реализуется в совершенно особой среде, созданной эманациями других столь же абсолютных качеств. Брюсов пишет о Гоголе: «Он изображает не то, что прекрасно по отношению к другому, но непременно абсолютную красоту; не то, что страшно при данных условиях, но то, что должно быть абсолютно страшно»9. И далее, по поводу гоголевского описания битвы казаков под стенами Дубно: «В какую эпоху совершаются эти героические деяния? — В Малороссии ХУ1 века или в мифические времена похода под Трою? Кто это рубит врагов надвое, один одолевает пятерых, в ужас приводит всех нечеловеческим криком? — запорожцы или герои Гомера, богоподобный Диомед, сын богини Ахилл, пастырь народов Агамемнон?»10.

Итак, Гоголь «... сотворил свой особенный мир и своих особенных людей, развивая до последнего предела то, что в действительности находил лишь в намеке»11. Здесь важны два элемента словоупотребления. «Намек» — тяготеющее к термину и важнейшее для языковой теории и практики русского символизма понятие. В контексте доклада «Испепеленный» намек трактуется как «нечто потенциальное, но не воплощенное в действительности до ее преображения в художественном тексте». «Предел» — философское понятие, чрезвычайно важное для русской философии конца XIX — ХХ века.

В своем словарном значении на момент рубежа XIX — XX вв., зафиксированном в словаре В. И. Даля («начало или конец, ... грань, раздел, край, рубеж или граница; конец одного и начало другого; ... степень, которую не должно нарушать»), оно употребляется В. В. Розановым, к размышлениям которого апеллирует Брюсов. Интересно, что Брюсов к концу первой части доклада отказывается от собственного понятия «абсолют» и, для того, чтобы охарактеризовать гиперболизацию Гоголя, те самые «высшую степень», «верх» всего, употребляет именно слово «предел». Однако есть и еще один контекст: в философии русского экзистенциализма «предел» есть уже категория, знаменующая обратную перспективу эсхатологического пространства, в которой человеческое бытие совсем иное и сам человек обращается к себе как к пределу и одновременно началу себя,

В этом ключе смена номинаций в «Испепеленном» чрезвычайно важна. Брюсов заканчивает доклад словами: «И такова была сила его (Гоголя. — В. К.) дарования, сила его творчества, что он не только дал жизнь этим вымыслам, но сделал их как бы реальнее самой реальности, заставил ближайшие поколения забыть действительность, но помнить им созданную мечту»12. Подмена в потоке обыденного видения возможна лишь при наличии суггестии особой силы, как раз построенной на самореализации абсолюта или п р е д е л а в любом, а особенно в художественном пространстве.

Своей трактовкой художественного метода Гоголя Брюсов вошел в противоречие с обычаем, утвержденным русской культурно-исторической школой, пыпинианством, настаивавшем на канонизации Гоголя как именно и только писателя-реалиста. На заседаниях в Обществе любителей российской словесности А. Е. Грузинский, Е. Н. Трубецкой, А. И. Багалья, Ф. Е. Корш и другие трактовали Гоголя как реалиста, и лишь П. Н. Сакулин говорил и о фантастических элементах в творчестве писателя, и о его гиперболизме. Это выступление дало Брюсову повод обмолвиться чуть позже, в предисловии ко второму изданию «Испепеленного»: «... я продолжаю думать, что мой „Испепеленный“ имеет свое значение, как новая попытка осмыслить образ Гоголя, писателя и человека, хотя — замечу вскользь — моя точка зрения вовсе не так обособленна в русской литературе, как то хотели показать мои критики»13.

Главную заслугу Гоголя-«реалиста» — создание поразительного образа современной ему русской действительности — Брюсов относит на счет фантастического метода, благодаря которому «серенькая русская жизнь 30-х годов обратилась (...) в такой апофеоз пошлости, равного которому не может представить миру ни одна эпоха всемирной истории»14.

В начале доклада В. Я. Брюсов ссылается на критические работы В. В. Розанова и Д. С. Мережковского как на основу своей концепции. Однако анализ обоих источников показал, что «Испепеленный» содержит в себе скрытую полемику не только с пыпинианством, но с интерпретацией Розанова и с идеей «нового религиозного сознания» в приложении к творчеству Гоголя. Так, Розанов, понимая Гоголя как родоначальника иронического направления в русской литературе, говорит о сформированном этим направлением особом типе психологического настроя общества, призме восприятия, принципе душевной жизни. Противопоставляя Гоголя Пушкину, философ приписывает именно Гоголю способность творить «второй мир поверх действительного и к этому второму миру (...) приспособить первый»15. Как раз в этом ключе Розанов говорит о мертвой ткани гоголевской художественной речи: «Это восковой язык, в котором ничего не шевелится, ни одно слово не выдвигается вперед и не хочет сказать больше, чем сказано во всех других. (...) Мы увидим всюду эту же мертвую ткань языка, в которую обернуты все выведенные фигуры, как в свой общий саван. ... Все они стоят неподвижно, с чертами, докуда довел их автор, и не растут далее ни внутри себя, ни в душе читателя»16. Своеобразное давление гоголевского «мертвого» языка формирует, по мнению Розанова, в среде его читателей чуть ли не особенность менталитета, основанную на психологии восприятия художественного текста: «непреодолимою преградой незабываемые фигуры Гоголя разъединили людей, заставляя их не стремиться друг к другу, но бежать друг от друга, не ютиться каждому около всех, но от всех и всякому удаляться. Его восторженная лирика, плод изнуренного воображения, сделала то, что всякий стал любить и уважать только свои мечты, в то же время чувствуя отвращение ко всему действительному, частному, индивидуальному. Все живое не притягивает нас более, и от этого-то вся жизнь наша, наши характеры и замыслы, стали так полны фантастического»17.

Более того: по мнению Розанова, мыслеформы воображенного и изображенного Гоголем мира стали воплощаться и в действительности из мыслеформ воспринявших их читательских поколений. Ирония Гоголя и его «мертвый» язык вошли в душу русского народа и предопределили ход национальной истории.

Ясно, что для Брюсова с его попытками обосновать самостоятельную природу поэтического языка как живого и самостоятельного организма, все обстоит совершенно противоположным образом. Гоголь и его язык, его мир живы именно потому, что из слов языка силой собственного воображения писатель творит фантастический мир, эстетически — то есть в высочайшей степени чувственно — воспринимаемый читателем. Иной «жизни» для писателя нет и быть не может.

Так же обстоит дело и с другим «источником» брюсовского подхода к теме — именно с работой Д. С. Мережковского «Гоголь и чорт». Мережковский концептуализирует мистические основания творчества Гоголя, описывая его так, как можно описывать некое состояние или действие, — но не литературное произведение. Способ такого преображения действительности в словесный образ не раскрыт у Мережковского. Для него Гоголь находится в непосредственном диалоге с «чортом», с Чичиковым, с Хлестаковым. Творчество Гоголя — чертоборческий акт, Хлестаков / Чичиков — двойной антиагент чуда Гоголя о «чорте». Сама внешность писателя трактована Мережковским как нечто ускользающее от человеческой оценки: «Это еще что такое, и откуда это?» — вот первое, что приходит в голову при взгляде на лицо Гоголя среди обыкновенных, самых гениальных, но все же человеческих лиц. «Птица», «карл», «демон», карикатура, призрак, что-то фантастическое, только не человек или, по крайней мере, не совсем человек"18. И далее: «И чем ближе подходят к нему люди, тем сильнее чувствуют в нем это страшно далекое, чуждое, удивительное. к чему нельзя привыкнуть, и что в иные мгновения внушает самым близким друзьям его непонятную враждебность, смешанную со страхом и отвращением»19.

Единственное место, где Мережковский говорит о гоголевском писательском методе, находится во втором разделе его исследования — «Жизнь и религия»: «Величайший реализм, меткость, точность слова: как будто оно не описывает, не изображает предмет, а само становится предметом, новым явлением, новою реальностью. И рядом с этим — фантастическая призрачность, неимоверные преувеличения, гиперболы, исполинский „громозд“»20. Чуть ниже Мережковский уподобит гоголевское пристрастие к бесвкусным галстукам и жилетам злоупотреблениям в области гиперболы, а хлестаковские преувеличения — исполинским загробным страшилищам эпохи религиозного экстаза. Писательскую деятельность Гоголя в целом Мережковский трактует в том ключе, который вообще руководил его размышлениями о литературе — именно в духе нового религиозного сознания. Надо сказать, что этот идеологический и в значительной мере тенденциозный прием — некоторое подверстывание произведения писателя или особенно поэта под собственную систему осмысления мира -вообще свойствен представителям русской философии — и В. С. Соловьеву, и С. Н. Булгакову, и экзистенциалистам Н. Бердяеву или Л. Шестову, равно как и их последователям. Эстетическая критика, стремившаяся выводить содержательные характеристики произведения из его формальных характеристик и особенностей, на рубеже Х1Х и ХХ веков была не в почете — и принадлежащий к этому направлению Брюсов еще и поэтому подвергся таким нападкам во время торжественного заседания Общества любителей российской словесности.

Тенденциозность подобного подхода заметна и в нашем случае: и Розанов, и Мережковский, не скованные узами необходимых филологических доказательств, в категорической форме утверждают о Гоголе как писателе каждый свою неоспоримую «истину» — один, что язык Гоголя «мертвый», «восковой», другой, что Гоголю-писателю дано единым словом созидать и оживлять предметы.

Брюсовский подход совершенно иной, чем и у Мережковского. Он понимает писательство не как опору религиозного действа, а как самодостаточную и особую деятельность, направленную на создание художественного мира. Такая деятельность и это сознание — специфический для фигуры писателя подвиг, не нуждающийся ни в каких дополнительно харизматических усилиях со стороны социального действия. Доведенный до абсолюта литературный прием убивает так же, как суровый пост и намеренное иссушение плоти. Гоголь для Брюсова выстраивает свой литературный образ по тем же законам, что и литературные произведения, и именно доведенное до предела писательство убивает его. Трактуя Гоголя как поэт-символист, Брюсов тем не менее не подверстывает его ни под какую концепцию, но лишь интерпретирует его жизнь и творчество в терминах, органичных для русского символизма.

Доклад Брюсова при разнице в объемах композиционно повторяет книгу Мережковского. Брюсов рассматривает те же фрагменты текста, что и Мережковский. Порой случаются почти дословные совпадения. Все это позволяет предположить намеренность полемики с идеологом «нового религиозного сознания».

Сказанное позволяет сделать ряд выводов. Сталкиваясь с пыпинианством, В. Я. Брюсов посягает на харизму реалистического метода в русской литературе. Отталкиваясь от сочинений Розанова и Мережковского, — на харизму писательской личности и деятельности как мистического, религиозного феномена. Если Гоголь — реалист, то он бичует действительность; если мистик, то мечтает о непосредственном преобразовании жизни. Оба подхода для Брюсова неприемлемы: цель и предел писательства — самое писательство.

Сущность брюсовского подхода к произведениям Гоголя, как, впрочем, и к любым другим эстетическим созданиям, заключается в стремлении к оценке создания искусства критериями самого искусства, а не социальными факторами. Мечта русской литературы и философии Х1Х века — стать особым «делом», преобразующим жизнь или хотя бы служащим такому преобразованию, Брюсовым игнорируется, если порой и не профанируется вовсе.

Интересно, что трактовка гоголевской личности, воспринятая слушателями доклада как снижение ее пафоса, у Брюсова соседствует с возвеличением именно литературной — а не карающей или провидческой — стороны творчества. Для Брюсова же, как известно, собственно эстетическая деятельность стоит превыше всего. Если Гоголь — прежде всего литератор, то он создает художественный образ, с помощью которого можно и бичевать, и преобразовывать действительность — но это дело читателя. Писательская прерогатива — свобода творения собственного мира, читательская — свобода чтения и прочтения.

Сегодня, говоря о Гоголе как о «фантастическом реалисте», мы не можем не вспомнить о брюсовском вкладе в формирование этого подхода. Боле того: трактуя Гоголя как фантаста, Брюсов утверждает реальность и реальную действенность созданий языка и воображения, которая по-своему определила характер становления эстетики и в целом гуманитарной науки истекшего столетия.

Примечания

1. «Весы», 1909, № 4. — С. 98-120.

2. Здесь и далее цит. по: В. Я. Брюсов. Испепеленный. К характеристике Гоголя // Брюсов В. Я. Собр. соч. в 7-ми тт. — М.: Худож. лит., 1975.- Т. 6. С. 134-159. Данная цитата — стр.157-158.

3. Испепеленный... С. 134.

4. Гоголевские дни в Москве. 1809-1909.. Общество любителей российской словесности. Сборник. — М., 1909. С. 90.

5. Испепеленный... С. 134 — 135.

6. Испепеленный... С. 136.

7. Испепеленный... С. 147.

8. Русские писатели. 1800 — 1917. Биографический словарь. Т. 1. — М.: БСЭ, 1992. С. 335.

9. Испепеленный... С. 142.

10. Испепеленный... С. 142 — 143.

11. Испепеленный... С. 147.

12. Испепеленный... С. 147.

13. В. Я. Брюсов. Собр. соч. в 7-ми тт. — М.: Худож. лит., 1975. — Т. 6. С. 595.

14. Испепеленный... С. 137.

15. В. В. Розанов. Два этюда о Гоголе // Розанов В. В. Сочинения. — Л.: «Васильевский остров», 1990. С. 8.

16. То же. С. 11.

17. То же. С. 13.

18. Д. С. Мережковский. Гоголь. Творчество, жизнь и религия. — СПб., 1909. С. 103 .

19. То же. С. 103 — 104.

20.То же. С. 103-104.

Яндекс.Метрика