«Известная историйка» (Из реального комментария к «Мертвым душам»)
Виноградская Н. П. (Москва), к.ф.н., старший научный сотрудник ИМЛИ им. А. М. Горького РАН / 2010
Сохранившиеся рукописи «Мертвых душ» позволяют судить о том, насколько интенсивно работал Гоголь над 11-й главой поэмы. Именно в ней говорится о детстве главного героя. Эта тема волновала Гоголя и много лет спустя. В 1849 г. он написал В. И. Белому, что собирается уделить ей особое внимание «при третьем (исправленном) издании» книги (XIV, 292).
В первой сохранившейся редакции «Мертвых душ», как известно, отсутствует текст 11-й главы. О биографии Чичикова впервые заходит речь в черновых набросках ко второй редакции поэмы. В одном из них (написанном предположительно в конце осени 1840 г.) встречаем следующий фрагмент, не вошедший в окончательный текст (он был вычеркнут карандашом при исправлении третьей редакции осенью 1841 г.): «Владение имуществом имело для него нельзя описать какие приятности. Из всего того, что ему случалось читать, ему больше всего нравилась известная историйка молочницы, несшей кувшин и замечтавшейся о том, что она купит на [это] деньги, вырученные за молоко, как купит сначала маленькую свинку, как выкормит ее и эта свинка сделается свиньей, свинья наведет поросенков, как эти поросенки тоже каждый с своей стороны сделается свиньей и доставят столько деньгами, что можно купить корову и кобылу, и как потом пойдет целый завод лошадей и коров, потом дом на эти купит деньги, потом деревню, там и пошло что далее, то еще лучше. Эта постепенная прогрессия имела для него что<-то> такое утешительное в самых еще ребяческих летах. Но зато он никак равнодушно не мог читать окончания этой истории: когда молочница от радости прыгнула и разбила кувшин — это его тронуло до слез. И никогда, как сам он потом сознавался, ни одна чувствительная драма и трагедия не трогала его так...» (VI, 649).
По всей видимости, полюбившаяся Чичикову «историйка», пересказанная здесь Гоголем, — восходит к басне Жана де Лафонтена «Молочница и кувшин с молоком»1.
В приведенном черновом наброске Гоголь называет эту «иcторийку» известной. В более поздних вариантах текста он подчеркивает: «читанная еще в детстве», «затвердившаяся еще в детстве» историйка. Действительно, басни Лафонтена входили в учебные курсы гимназий и лицеев2. В период пребывания Гоголя в Нежинской гимназии пансионерам выделялось полчаса в день с 18-30 до 19-00 часов «для приятнейшего и благородно-шутливого препровождения времени, на чтение Лафонтеновых басен на французском или немецком языках, с помощию изъяснений слов и выражений гувернером»3.
Басню о молочнице и кувшине перевели на русский язык А. П. Сумароков4 и Д. И. Хвостов5. Скульптурное изображение ее героини Перетты, выполненное Павлом Петровичем Соколовым, было установлено в парке Царского Села. Скульптура является частью знаменитого фонтана «Девушка с кувшином», которому Пушкин посвятил стихотворение 1830 г. «Царскосельская статуя»:
Гоголь, бывая в Царском Селе летом 1831 г., конечно же, видел «Девушку с кувшином». Был он знаком и с пушкинским стихотворением. Посылая Александру Данилевскому выпуск альманаха «Северные цветы», в котором оно было опубликовано, Гоголь писал (1 января 1832 г. из Петербурга) о произведениях Пушкина, вошедших в книгу: «...все, что ни есть его, — чудесно» (X, 217).
Царскосельская «Девушка с кувшином» привлекла внимание и другого поэта — Михаила Деларю, младшего современника Пушкина. Его стихотворение 1832 г. «Статуя Перетты в царскосельском саду» по содержанию несколько ближе к басне Лафонтена, чем пушкинское7:
Можно предположить, что Гоголь читал и стихотворение Деларю: в письме тому же Данилевскому он дает оценку альманаху «Комета Белы» на 1833 год, в котором оно было напечатано9 (X, 259).
Вероятно, в гоголевском кругу история лафонтеновской молочницы вошла в поговорку. Это подтверждает следующий эпизод. В конце 1844 г. Гоголь сообщил друзьям, что деньги, поступающие от продажи «Сочинений», жертвует нуждающимся студентам. Александра Осиповна Смирнова, откликнувшись на это решение, сравнила писателя с замечтавшейся Переттой. 18 декабря 1844 г. она написала Гоголю: «Деньги только у вас в воображении; их, может быть, нет, да и не будет, и вы мне напомнили: „Perrètte sur sa tête ayant un pot à lait“»10 (то есть Перетту с кувшином молока на голове).
Подобная популярность истории о молочнице и разбитом кувшине объясняется отчасти тем, что она затрагивает «вечную» тему, а ее сюжет относится к категории «бродячих». Он восходит еще к индийской «Панчатантре» и в различных вариантах встречается в сборниках притч и сказок разных времен и народов11.
***
Почему же Гоголь сначала включил в текст «Мертвых душ» эту известную историю, фактически придав ей статус вставного произведения, а затем решил от нее отказаться?
Басня Лафонтена перекликается с гоголевским текстом и на формальном, и на смысловом уровне. Кумулятивный принцип, лежащий в основе басенного сюжета, использован и в «Мертвых душах» для описания «предприятий» Чичикова, в частности его продвижения по службе: начав с «ничтожного» места, он вскоре добивается «хлебного», с которого переходит на еще более выгодное. По кумулятивной схеме организована также история приобретения мертвых душ.
Очевидна и смысловая связь произведений: затронутая Лафонтеном тема страсти к накоплению имеет основное значение для «Мертвых душ». Маленький Чичиков увлечен басней именно потому, что она показывает постепенную «прогрессию» имущественного роста. «Катастрофа», обрывающая цепочку воображаемых приобретений молочницы, трогает мальчика до слез. Рассказ об этом переживании, связанном со стремлением «приобресть копейку», — единственный случай передачи чувств ребенка в ранних редакциях. Отметим, что страсть Чичикова к приобретательству изображается в этих вариантах текста как «присущая ему от природы»12.
Развивается и в «Мертвых душах» и тема построения «воздушных замков», центральная в басне. Так, Чичикову в мечтах мерещатся взыскательные потомки (VI, 238), деревенька под названием «слободка Чичикова» (VI, 240), перекличка крепостных-переселенцев (VI, 152) и т. д. Манилов мечтает «чрез пруд выстроить каменный мост, на котором бы были по обеим сторонам лавки, и чтобы в них сидели купцы и продавали разные мелкие товары, нужные для крестьян» (VI, 25), или «жить с другом» в «огромнейшем доме с таким высоким бельведером, что можно оттуда видеть даже Москву» (VI, 38–39).
Свое отношение к такого рода грезам Лафонтен прямо выражает в морали, завершающей басню:
Этот фрагмент имеет скорее лирический, чем дидактический характер, «тяготея к элегии по жанру»14. Мечтательность рассматривается здесь как неотъемлемое свойство человеческой природы: оно вызывает в большей мере понимание и сочувствие, чем осуждение. Тот же взгляд выражен и в самом рассказе о Перетте:
С самого начала автор занимает позицию, близкую позиции героини; с помощью бытовых деталей вводит читателя в ее мир. Посвящая значительную часть текста внутренней речи Перетты, Лафонтен показывает, как она, начав с простых бытовых расчетов, под влиянием постепенно разгорающегося чувства уходит все дальше в область иллюзий, пока реальность не прерывает развитие ее мечты. Такая форма повествования передает авторскую симпатию и сострадание героине, смешанные с грустной иронией в ее адрес.
В лирическом ключе интерпретируют сюжет басни и Соколов, и Пушкин, и Деларю. Вслед за Лафонтеном они трактуют его обобщенно, в простой истории видят отражение универсальных законов человеческого бытия.
Казалось бы, привлечение такого контекста, «гуманизирующее» образ Чичикова, соответствовало художественным задачам Гоголя, намеревавшегося в третьем томе поэмы привести героя к духовному возрождению. И все же автор «Мертвых душ» не включил историю молочницы в окончательный вариант поэмы. Вероятно, здесь можно провести аналогию с теми случаями, когда Гоголь в ходе работы над текстом отказывался от упоминаний «литературных имен», игравших роль «эстетических ориентиров» (Шекспира, Сервантеса, Пушкина и т. д.). «Способствуя творческому самоопределению автора», они «возникали на ранней стадии работы, но затем Гоголь убирал их, как снимают леса с готовой постройки»16.
Возможно, сюжет о разбитом кувшине со всеми его литературными воплощениями также послужил своего рода внешней опорой, необходимой на определенной стадии становления творческого замысла. Поэма словно бы впитала привнесенные им смыслы и трансформировалась в том направлении, которое он задал, уйдя далеко вперед от первоисточника. В первую очередь эти изменения коснулись описания детства Чичикова.
Так, во второй редакции «Мертвых душ» жизнь героя до отъезда в училище охарактеризована очень скупо и видится смутно, сквозь призму отрывочных воспоминаний Чичикова:
«Никаких тоже подробностей детства не осталось в его воспоминании. Он помнил только неясно, что отец его был какой-то высокой, худощавый и несколько чахоточный человек, который ходил по комнате в весьма длинном сертуке, плевал в песочницу, стоявшую в углу, глубоко вздыхал и бил очень больно линейкою по рукам нашего героя за всякую ошибку, которую он делал, упражняясь в писании вечно находившейся перед ним прописи: добродетель есть сама себе награда...» (VI, 554–555).
В окончательном варианте рассказ, ведущийся непосредственно от лица повествователя, существенно развернут и усилен, насыщен эмоционально. Позиция повествователя приближается к точке зрения ребенка:
«Жизнь при начале взглянула на него как-то кисло-неприютно, сквозь какое-то мутное, занесенное снегом окошко: ни друга, ни товарища в детстве! Маленькая горенка с маленькими окнами, не отворявшимися ни в зиму, ни в лето, отец, больной человек, в длинном сюртуке на мерлушках и в вязаных хлопанцах, надетых на босую ногу, беспрестанно вздыхавший, ходя по комнате, и плевавший в стоявшую в углу песочницу, вечное сиденье на лавке, с пером в руках, чернилами на пальцах и даже на губах, вечная пропись перед глазами: „Не лги, послушествуй старшим и носи добродетель в сердце“; вечный шарк и шлепанье по комнате хлопанцев, знакомый, но всегда суровый голос: „опять задурил!“, отзывавшийся в то время, когда ребенок, наскуча однообразием труда, приделывал к букве какую-нибудь кавыку или хвост; и вечно знакомое, всегда неприятное чувство, когда вслед за сими словами краюшка уха его скручивалась очень больно ногтями длинных, протянувшихся сзади пальцев: вот бедная картина первоначального его детства, о котором едва сохранил он бледную память» (VI, 224).
Читатель погружается в убогую, гнетущую атмосферу, окружающую мальчика, чувствуя его ущемленность, боль и одиночество. Камерность изображенного мирка неоднократно подчеркивается эпитетами «маленький», уменьшительными формами «окошко», «горенка». Томительное однообразие и монотонность жизни передаются повторением слов «вечный», «вечно», «беспрестанно», статичность — обилием назывных предложений и заменой глаголов существительными («сиденье», «шарк», «шлепанье», «голос», «чувство»).
По всей видимости, работая над текстом, Гоголь стремился раскрыть истоки характера Чичикова, найти предпосылки формирования его ведущей страсти, а для этого необходимо было показать самые ранние впечатления и душевные движения героя. Вспомним, что первый случай передачи переживаний ребенка в поэме связан именно с историей Перетты.
Рассказ о переезде маленького Чичикова из родительского дома в город также был создан на поздних этапах работы над первым томом, его нет в ранних редакциях:
«Но в жизни все меняется быстро и живо: и в один день с первым весенним солнцем и разлившимися потоками отец, взявши сына, выехал с ним на тележке, которую потащила мухортая пегая лошадка, известная у лошадиных барышников под именем сороки; ею правил кучер, маленький горбунок, родоначальник единственной крепостной семьи, принадлежавшей отцу Чичикова, занимавший почти все должности в доме. На сороке тащились они полтора дни с лишком; на дороге ночевали, переправлялись через реку, закусывали холодным пирогом и жареною бараниною, и только на третий день утром добрались до города. Перед мальчиком блеснули нежданным великолепием городские улицы, заставившие его на несколько минут разинуть рот. Потом сорока бултыхнула вместе с тележкою в яму, которою начинался узкий переулок, весь стремившийся вниз и запруженный грязью; долго работала она там всеми силами и месила ногами, подстрекаемая и горбуном и самим барином, и наконец втащила их в небольшой дворик, стоявший на косогоре с двумя расцветшими яблонями пред стареньким домиком и садиком позади его, низеньким, маленьким, состоявшим только из рябины, бузины и скрывавшейся во глубине ее деревянной будочки, крытой драньем, с узеньким матовым окошечком. Тут жила родственница их, дряблая старушонка, все еще ходившая всякое утро на рынок и сушившая потом чулки свои у самовара, которая потрепала мальчика по щеке и полюбовалась его полнотою» (VI, 224-225).
Освобождению ребенка из домашнего плена соответствуют изменения повествовательной ткани: меняется эмоциональная окраска, возрастает динамичность, появляются живые природные образы (весеннее солнце, разлившиеся потоки). Рассказ, как и в басне Лафонтена, ведется в зоне персонажа, отражает особенности его мировосприятия: яркость и свежесть детских впечатлений. Как и в предыдущем фрагменте, обилие уменьшительных («тележка», «лошадка», «домик», «садик», «будочка», «окошечко», «старушонка») формирует впечатление камерности мира. Лошадь «превращается» в сороку, кучер — в горбунка. Герой словно бы погружается в зачарованное призрачное пространство, в котором все уменьшено, сжато. Движение вниз, в яму, в узкий переулок, в грязь соответствует убогости нового обиталища героя, ветхого, истертого, лишенного ярких красок17.
В ранних редакциях отсутствовал также один из ключевых моментов биографии Чичикова — отцовский наказ «беречь и копить копейку» (VI, 225). Он появляется в более поздних вариантах текста, мотивируя страсть героя к приобретательству18:
«При расставании слез не было пролито из родительских глаз; дана была полтина меди на расход и лакомства и, что гораздо важнее, умное наставление: „Смотри же, Павлуша, учись, не дури и не повесничай, а больше всего угождай учителям и начальникам. Коли будешь угождать начальнику, то, хоть и в науке не успеешь и таланту бог не дал, все пойдешь в ход и всех опередишь. С товарищами не водись, они тебя добру не научат; а если уж пошло на то, так водись с теми, которые побогаче, чтобы при случае могли быть тебе полезными. Не угощай и не потчевай никого, а веди себя лучше так, чтобы тебя угощали, а больше всего береги и копи копейку: эта вещь надежнее всего на свете. Товарищ или приятель тебя надует и в беде первый тебя выдаст, а копейка не выдаст, в какой бы беде ты ни был. Все сделаешь и все прошибешь на свете копейкой“. Давши такое наставление, отец расстался с сыном и потащился вновь домой на своей сороке, и с тех пор уже никогда он больше его не видел, но слова и наставления заронились глубоко ему в душу» (VI, 225).
Приведенный фрагмент непосредственным образом связан с басней: отец советует Чичикову встать на путь «правильного» накопления19 — постепенного, шаг за шагом, приращения имущества; именно этот «кумулятивный» путь проходит в своем воображении лафонтеновская героиня. Исключив пересказ басни из текста, Гоголь, будто бы взамен, вводит новый пассаж, близкий по структуре и отчасти по тональности, но относящийся к реальному плану повествования, — рассказ о том, как юный Чичиков пытается следовать родительским наставлениям, осуществляя первые в своей жизни «приращения» имущества:
«Из данной отцом полтины не издержал ни копейки, напротив, в тот же год уже сделал к ней приращения, показав оборотливость почти необыкновенную: слепил из воску снегиря, выкрасил его и продал очень выгодно. Потом в продолжение некоторого времени пустился на другие спекуляции, именно вот какие: накупивши на рынке съестного, садился в классе возле тех, которые были побогаче, и как только замечал, что товарища начинало тошнить, — признак подступающего голода, — он высовывал ему из-под скамьи будто невзначай угол пряника или булки и, раззадоривши его, брал деньги, соображаяся с аппетитом. Два месяца он провозился у себя на квартире без отдыха около мыши, которую засадил в маленькую деревянную клеточку, и добился наконец до того, что мышь становилась на задние лапки, ложилась и вставала по приказу, и продал потом ее тоже очень выгодно. Когда набралось денег до пяти рублей, он мешочек зашил и стал копить в другой» (VI, 226).
Позиция повествователя здесь усложняется. Казалось бы, он внимательным и сочувственным взором следит за деятельностью персонажа и даже восхищается его упорством и изобретательностью. Однако столкновение двух лексико-семантических рядов, камерного «детского» («снегирь», «пряник», «мышь» в «маленькой деревянной клеточке», «мешочек») и «коммерческого» («приращения», «оборотливость», «выгода», «спекуляции», «продажа» и т. д.) создает ощущение острого диссонанса, нарушения нормы.
Приведенные примеры убеждают в том, что, работая над поэмой, Гоголь уделял все больше внимания эволюции героя, становлению его личности в детские годы. Решению этой задачи способствовало усложнение повествовательной ткани: комбинируя разные точки зрения, контрастные стилистические регистры, смысловые и эмоциональные акценты, писатель показывает, как «пошлость задавила в Чичикове живое и истинное», не дала осуществиться «иному, человеческому развитию»20. Можно сказать, что направление этих творческих поисков в какой-то мере было подсказано историей о разбитом кувшине.
Примечания
5. Полное собрание стихотворений графа Дмитрия Ивановича Хвостова. Ч. III. СПб., 1822. С. 206–208.
6. Северные цветы на 1832 год. СПб., 1831. [Отд. II]: Поэзия. С. 41.
8. Комета Белы, альманах на 1833 год. СПб., 1833. Отд. II: Стихи. С. 176–177.
9. Письмо от 8 февраля 1833 г. из Петербурга.
10. Переписка Н. В. Гоголя: В 2 т. Т. 2. М., 1988. С. 132.
12. Смирнова Е. А. Поэма Гоголя «Мертвые души». Л., 1987. С. 150.
13. Классическая басня. М., 1981. С. 134–135.
14. Подгаецкая И. Ю. Примечания // Классическая басня. М., 1981. С. 348.
15. Классическая басня. С. 134.
16. Манн Ю. В. В поисках живой души: «Мертвые души»: Писатель — критика — читатель. М., 1984. С. 74.