Почему Гоголь «открыл тайну» пушкинского стихотворения «С Гомером долго ты беседовал один...»?
Кибальник С. А. д.ф.н., и.о. зав. Отделом новой русской литературы ИРЛИ (Пушкинский Дом) РАН / 2008
Памяти В. Э. Вацуро1.
После статей Н. Ф. Бельчикова и В. Э. Вацуро2 вопрос об адресате стихотворения Пушкина «С Гомером долго ты бедовал один» можно считать окончательно решенным: это Н. И. Гнедич. Остается другой вопрос, почему Гоголь в «Выбранных местах из переписки с друзьями» Н. В. Гоголь назвал совсем другого адресата этого стихотворения. В статье «О лиризме наших поэтов (Письмо к В. А. Ж......му)» он писал: «Как метко выражался Пушкин! Как понимал он значенье великих истин! Это внутреннее существо — силу самодержавного монарха он даже отчасти выразил в одном своем стихотворении, которое между прочим ты сам напечатал в посмертном собраньи его сочинений, выправил даже в нем стих, а смысла не угадал. Тайну его теперь открою. Я говорю об оде императору Николаю, появившейся в печати под скромным именем: К Н ***. Вот ее происхожденье. Был вечер в Аничковом дворце, один из тех вечеров, к которым, как известно, приглашались одни избранные из нашего общества. Между ними был тогда и Пушкин. Все в залах уже собралося; но государь долго не выходил. Отдалившись от всех в другую половину дворца и воспользовавшись первой досужей от дел минутой, он развернул Илиаду и увлекся нечувствительно ее чтеньем во все то время, когда в залах давно уже гремела музыка и кипели танцы. Сошел он на бал уже несколько поздно, принеся на лице своем следы иных впечатлений. Сближенье этих двух противуположностей скользнуло незамеченным для всех, но в душе Пушкина оно оставило сильное впечатленье, и плодом его была следующая величественная ода, которую повторю здесь всю» (VIII, 253-254). И далее Гоголь привел шестнадцать первых строк этого стихотворения по тексту девятого тома посмертного издания Пушкина, содержавшему несколько неверных чтений, конъектуры которых мы приводим в подстраничных примечаниях:
В настоящей статье ставится вопрос о внутренних причинах, побудивших Гоголя дать такое объяснение, и о том, как его предопределил характер отношений писателя с Пушкиным, М. П. Погодиным и Н. И. Гнедичем.
1
Как же могло произойти, что Гоголь придал стихотворению совершенно иной смысл, который кое-кому, даже и из его окружения, показался совершенно невероятным и «даже неприличным»4. В последнее время все большее распространение получает представление о том, что Гоголь сознательно мистифицировал читателя, как он это делал и в целом ряде других моментов, выстраивая свои отношения с Пушкиным после его смерти в определенный ряд. Так, например, В. Э. Вацуро считал «рассказ о стихотворении „С Гомером долго ты беседовал один“ — о полномочном монархе, зачитавшемся „Илиадой“», «полностью изобретенным Гоголем», примером «мифологизации» — и писал в связи с этим о создаваемой писателем «консервативной легенде» о Пушкине5.
Этот подход получил свое развитие в работах В. П. Белоноговой. «...Там, где Гоголь рассказывает, что именно Пушкин заставил его взглянуть на писательство серьезно и подарил ему (и только ему!) свой собственный сюжет для большого романа, — пишет она, на основе детального анализа разворачивая целую концепцию „мифологизации образа Пушкина в творчестве Гоголя“, — Гоголь творит миф о Пушкине-наставнике, гении, который, сходя в могилу, передает эстафету ему, Гоголю. Там, где Гоголь „открывает тайну“ стихотворения „С Гомером долго ты беседовал один“, он творит миф о Пушкине — страстном монархисте. Можно предположить, что, услышав нечто о чтении императором Гомера, Гоголь „досоздает“ историю, „догадывается“ об истине»6.
Такой подход представляется довольно плодотворным. Однако конкретное объяснение исследовательницей гоголевской версии происхождения пушкинского стихотворения нуждается в некоторых дополнениях. В реальности Гоголь одновременно творит миф и о своей большей, чем в действительности, близости к Пушкину, и о высокопросвещенности Николая I, и о своей внутренней близости с императором («Илиада» была предметом постоянного чтения и самого Гоголя), и о сходстве задач, стоявших перед ним самим и императором. Ведь он создает эпопею нового времени, которая должна преобразить подданных Николая I, без чего русская жизнь не может измениться.
В сущности, при этом Гоголь опирался на известный романтический принцип, однажды сформулированный самим Пушкиным в концовке стихотворения «Герой»:
Это идущий еще от Ж. де Сталь и А. И. Галича «принцип романтической сублимации»8. Гоголю тоже казалось, что истина нуждалась в корректировке, чтобы выражать душеполезные мысли. Перед его глазами был пример самого Пушкина. «...всяк примет его на веру, сказавши: „Если сам Пушкин думал так, то уж, верно, это сущая истина“» (VIII, 259), — писал Гоголь все в той же статье «О лиризме наших поэтов». И это несмотря на то, что многое у Пушкина, как хорошо понимал Гоголь, изображено не таким, каким оно было, а каким ему следовало быть, по мысли поэта. Гоголь не без основания полагал, что о нем потом тоже будут говорить: «Если сам Гоголь думал так, то уж, верно, это сущая истина». И он не так уж сильно ошибся9.
В первую очередь Гоголь создавал миф о самом себе — а это то, чем в той или иной мере занимался и Пушкин. «Самостилизация» Гоголя: то, как он «преувеличивал, обострял, раздувал» факты своей жизни10, — безусловно, связана с тем, что Ю. М. Лотман называл «второй биографией» Пушкина11. Так, в своем истолковании стихотворения «С Гомером...» Гоголь мог ориентироваться на другие пушкинские стихотворения — например, на стихотворение «К ***» («Я помню чудное мгновенье»)12, первоначальный толчок к созданию которого Пушкину дали отношения с А. П. Керн, но которое в своем окончательном виде так далеко отошло от личности этой женщины и превратилось в обобщающий образ того, как любовь преображает человеческую жизнь, что Пушкин не хотел ей его отдать13.
Основанием для такого мифотворческого отношения Гоголя к пушкинскому стихотворению послужило то, что и само это стихотворение во многом мифотворческое. Пушкин ведь тоже создал в своем роде «миф» о Гнедиче как о воплощении своего собственного идеала «прямого поэта». Гоголь, стремившийся в 1840-е годы во многом уподобиться Пушкину, счел возможным — в значительной степени, наверное, непроизвольно — истолковать пушкинское стихотворение и сделать его одним из источников своего собственного мифа об особом отношении русских поэтов к монархам именно потому, что оно уже само по себе было «мифом».
Пушкин в своем стихотворении говорил не столько о Гнедиче, сколько о себе, выказывал отношение к публике не Гнедича, а свое. Как известно, сам Гнедич был чрезвычайно обидчив и несколько высокопарен, то есть скорее слишком привержен высокому и слишком недооценивал простоту14. Таким образом, он меньше всего подходил на роль снисходительного художника; скорее он мог при случае выступить в роли Моисея. Однако Пушкину нужно было довести до конца то постепенное смягчение в отношении поэта к публике, которая просматривается у него в следующем ряду произведений: «Поэт и толпа» (1827), «Поэту» (1830), «Моцарт и Сальери» (1830), «С Гомером долго ты беседовал...» (1832-1834) — и характеризует изменения в его собственном мироощущении. И Гоголь, таким образом, следовал пушкинскому рецепту корректировки чужого мироотношения. Свои чувства по отношению к русскому монарху он вкладывал в уста Пушкина, не считаясь с тем, что самому Пушкину 1833-1834 годов, писавшему в то время «Дубровского» и «Сказку о золотом петушке», они в общем-то не совсем, а то и совсем не были присущи15.
Миф в отношении Гнедича как снисходительного мэтра-небожителя самим Пушкиным также создавался довольно последовательно. Ведь этот образ возникает еще на страницах его рецензии «Илиада Гомерова, переведенная Н. Гнедичем...»: «Когда писатели, избалованные минутными успехами, большею частию устремилися на блестящие безделки, когда талант чуждается труда, а мода пренебрегает образцами величавой древности, когда поэзия не есть благоговейное служение, но токмо легкомысленное занятие: с чувством глубоким уважения и благодарности взираем на поэта, посвятившего гордо лучшие годы жизни исключительному труду, бескорыстным вдохновениям и совершению единого, высокого подвига»16. В сущности, это ведь прозаический сценарий начальных 8 строк стихотворения, а он в свою очередь воспроизводит устойчивое условно-поэтическое преклонение перед Гнедичем (которое Пушкин не раз высказывал в письмах к нему, в частности, в письме от 23 февраля 1825 г.), перефразированное им в черновике продолжения рецензии: «Все благомыслящие люди чувствовали важность сего перевода и ожидали оного с нетерпением. Вы требуете сочинений моих. В то время как ваш корабль входит в пристань, нагруженный богатствами Гомера при громе наших приветствий, нечего говорить о моей мелочной лавке № 1»17. Пушкинское изображение Гнедича как творца высокого, снисходительно взирающего на легкомысленную публику, в сущности, было не мифом, а реализацией условно-этикетного отношения к старшему поэту, восходящего корнями еще к репутации Гнедича в «Вольном обществе любителей российской словесности»18.
Одновременно с комплиментарной антологической эпиграммой на перевод «Илиады»: «Слышу умолкнувший звук божественной эллинской речи» — Пушкиным был набросан сатирический дистих: «Крив был Гнедич поэт, преложитель слепого Гомера, / Боком одним с образцом схож и его перевод»19. При жизни Пушкина эпиграмма, разумеется, не печаталась и даже в рукописи им тщательно зачеркнута. Однако Гоголь мог слышать о ней. А если и нет, то во всяком случае он хорошо знал, что с этикетно-почтительным отношением к Гнедичу как к переводчику «Илиады» у Пушкина и писателей пушкинского круга уживалась добродушная ирония над высокопарностью самого Гнедича и односторонней высокостью его перевода.
Таким образом, помимо принципа «романтической сублимации», декларированного самим Пушкиным в стихотворении «Герой», основанием для гоголевского мифологизма было то условно-этикетное изображение Гнедича, которое легко просматривается в стихотворении «С Гомером...». Гнедичу приписывается в нем снисходительность, отзывчивость по отношению как к высокому, так и к низкому, и протеизм20, — черты, которыми подлинный поэт должен был обладать в соответствии с представлениями Пушкина. Внутренняя логика Гоголя — скорее всего даже не совсем осознанная — была, очевидно, примерно такова: «Если Пушкин, ничтоже сумняшися, приписал Гнедичу свои собственные представления о подлинном поэте, то почему, спрашивается, я не могу приписать Пушкину что-то свое — например, свое преклонение перед монархом». Тем более что Пушкин тоже был предан Николаю I, и о предсмертных словах Пушкина императору Гоголь наверняка знал от Жуковского21.
2
«Открытие» Гоголем «тайны» пушкинского стихотворения «С Гомером...» имело еще одну причину: Гоголь хотел довершить «устроение своего мира в соотнесении с пушкинским, и дело ведь не в том, что бывало, а в том, что Гоголь ощущал как закономерность, правило, а что — как единичный случай»22. Открывая якобы подлинного адресата послания «С Гомером...», Гнедич ориентировался на такие прецеденты, как, например, открытие М. П. Погодиным истинного смысла пушкинского стихотворения «Герой», написанного в действительности под впечатлением от смелости Николая I, не побоявшегося приехать в холерную Москву. Если общавшийся с Пушкиным лично в 1830-е годы меньше, чем Гоголь, М. П. Погодин смог, тем не менее, действительно «открыть тайну» пушкинского стихотворения «Герой», то и Гоголь, по крайней мере, как казалось ему самому, тоже должен был сделать нечто подобное. А то, что это что-то подобное должно было также послужить свидетельством монархизма Пушкина, помимо собственного желания Гоголя, опиралось как раз и на такие прецеденты, каким стало стихотворение «Герой».
Оно было помещено в том же девятом томе посмертных сочинений (СПб., 1841), в который входит и стихотворение «С Гомером...» (этот том Гоголь, вероятно, возил с собой в своих заграничных странствиях). Текст сопровожден примечанием о подлинном историческом подтексте этого стихотворения23, который М. П. Погодин раскрыл в письме к П. А. Вяземскому еще в 1837 году, передавая стихотворение для публикации в «Современнике»: «Вот Вам еще его стихотворение, которое Пушкин прислал мне в 1830 году из Нижегородской деревни, во время холеры. Кажется, никто не знает, что оно принадлежит ему <...> В этом стихотворении самая тонкая и великая похвала нашему славному царю. Клеветники увидят, какие чувства питал к нему Пушкин, не хотевший однако ж продираться со льстецами... Я напечатал стихи тогда в „Телескопе“ <...> и свято хранил до сих пор тайну... Разумеется, никому не нужно припоминать, что число, выставленное Пушкиным под стихотворением, после многозначительного утешься! 29 сентября 1830, — есть день прибытия Государя Императора в Москву во время Холеры»24. Действительно, памятуя о приеме, оказанном в свое время «Стансам», Пушкин, по всей видимости, счел нужным скрыть свое авторство. Посылая «Героя» для печати Михаилу Петровичу Погодину, он специально просил его: «... Прошу вас и требую именем нашей дружбы не объявлять никому моего имени»25.
Почему Гоголь попытался «открыть тайну» не какого-нибудь другого стихотворения Пушкина, а именно стихотворения «С Гомером...»? Выбор у него был не так уж и велик. Например, раскрытие тайны стихотворения «Друзьям» не имело бы особого эффекта, так как оно оставалось ненапечатанным вследствие запрета на его публикацию со стороны Николая I, да и знали ее, помимо Гоголя, многие другие. Что касается послания «С Гомером...», то оно и написано было в 1832 — 1834 годах, то есть в период, быть может, наиболее тесного общения Гоголя с Пушкиным26. Например, именно Гоголь в эти годы был частым посредником все того же Погодина в его отношениях с Пушкиным. Так, в письмах к Погодину за 1833 год Гоголь информирует его (со слов Пушкина) о разговоре последнего с Николаем I в связи с планом привлечь московского историка к работе поэта над историей Петра I и держит его в курсе того, как продвигаются другие исторические проекты Пушкина (X, 263, 269)27.
Кстати, в статье «О лиризме наших поэтов» сам Гоголь упомянул и процитировал стихотворение «Герой»: «Пушкин слишком высоко ценил всякое стремление воздвигнуть падшего. Вот отчего так гордо затрепетало сердце, когда услышал он о приезде государя в Москву во время ужасов холеры, — черта, которую едва ли показал кто-нибудь другой из венценосцев, и которая вызвала у него сии замечательные стихи:
Более того, немного выше он сам сослался, хотя и не прямо, на открытие Погодиным тайны стихотворения «Герой»: «Только по смерти Пушкина обнаружились его истинные отношения к государю и тайны двух его лучших сочинений. Никому не говорил он при жизни о чувствах, его наполнявших, и поступил умно». И далее излагая в довольно туманных выражениях историю обвинений Пушкина в лести за стихотворение «Стансы», он заключал: «Но теперь, когда явились только после его смерти эти сочинения, верно, не отыщется во всей России такого человека, который посмел бы назвать Пушкина льстецом или угодником кому бы то ни было. Чрез то святыня высокого чувства сохранена» (VIII, 259).
Нетрудно заметить в этих и других словах Гоголя отзвук рассказа самого Погодина о «тайне» стихотворения «Герой». Ср. у Гоголя: «Это внутреннее существо — силу самодержавного монарха он даже отчасти выразил в одном своем стихотворении, которое между прочим ты сам напечатал в посмертном собраньи его сочинений, выправил даже в нем стих, а смысла не угадал. Тайну его теперь открою», «Только по смерти Пушкина обнаружились его истинные отношения к государю и тайны двух его лучших сочинений <...> Чрез то святыня высокого чувства сохранена» (VIII, 253, 259; курсив мой. — С. К.); и у Погодина: «... В этом стихотворении самая тонкая и великая похвала нашему славному царю. Клеветники увидят, какие чувства питал к нему Пушкин, не хотевший однако ж продираться со льстецами... Я напечатал стихи тогда в „Телескопе“ и свято хранил до сих пор тайну...». Переклички совершенно очевидны, и, кроме того, в целом стилистически и ритмически тексты Гоголя и Погодины очень сходны. Желание не уступить Погодину в близости к Пушкину усиливалось еще и оттого, что к тому времени у Гоголя накопилась изрядная доля раздражения против него, которое и вылилось все в тех же «Выбранных местах...» в совершенно прозрачную для большинства литераторов — хотя фамилия историка и не была названа — критику Погодина в главе «О том, что такое слово»,.
Вернемся к вопросу о «тайнах двух его лучших сочинений». В. А. Воропаев и И. А. Виноградов так прокомментировали эти гоголевские строки: «Гоголь, вероятно, имеет в виду стихотворения А. С. Пушкина «К Н***» («С Гомером долго ты беседовал один...») и «Друзьям» («Нет, я не льстец, когда царю»)28. Однако стихотворение «Друзьям» вряд ли могло быть одним из этих двух стихотворений. Потому что далее сказано: «Но теперь, когда явились только после его смерти эти сочинения <...>» (VIII, 259; курсив мой. — С. К.). Между тем стихотворение «Друзьям» оставалось еще неопубликованным, и это Гоголь скорее всего хорошо помнил. Вряд ли Гоголь мог и столь обтекаемо говорить о послании «С Гомером...», «тайну» которого он «открыл» несколькими страницами выше. Ведь у него сказано: «Только по смерти Пушкина обнаружились его истинные отношения к государю и тайны двух его лучших сочинений». Логичнее предположить, что речь идет о каких-то двух произведениях, опубликованных ранее и обнаруживших монархические чувства Пушкина, «тайны» которых были приоткрыты кем-то другим.
Как уже отмечено выше, очевидно, одно из этих двух произведений «Герой». Вторым же был, вероятно, «Пир Петра Первого» (1835), которого Гоголь также, как и «Героя», цитирует ниже. Стихотворение это, впрочем, было опубликовано самим Пушкиным; более того, оно открывало первую книгу «Современника» за 1836 год. Однако у Гоголя могла возникнуть аберрация на этот счет, и в момент написания статьи «О лиризме наших поэтов» он мог полагать, что оно появилось в «Современнике» — также как и стихотворение «Герой» — после смерти Пушкина29. Поскольку он находился за границей, то проверить это ему было не так уж и легко, да и для Гоголя это вряд ли было существенно.
Этим вторым «сочинением», тайна которого обнаружилась только после смерти Пушкина, мог быть также и «Пророк», который, правда, также был опубликован самим поэтом, и, кстати, в «Московском вестнике» все того же Погодина. Связь же его с Николаем I, — которая, впрочем, многими исследователями ставится под сомнение, — удостоверяет, как и в случае с «Героем», авторская дата, с которой оно было опубликовано: «8 сентября 1826» (в этот день произошла аудиенция Пушкина с Николаем I, вызвавшим поэта из ссылки)30.
Было еще одно обстоятельство, которым Гоголь мог руководствоваться, переадресуя стихотворение «С Гомером...» императору. «Открывая тайну» стихотворения «Герой» и передавая его для публикации в «Современник», Погодин писал Вяземскому относительно даты «29 сентября 1830. Москва», с которой оно было напечатано еще в «Телескопе»: «Разумеется, никому не нужно припоминать, что число, выставленное Пушкиным под стихотворением, после многозначительного утешься! 29 сентября 1830, — есть день прибытия Государя Императора в Москву во время Холеры». Гоголю могла быть известна от Жуковского дата в автографе стихотворения «С Гомером...», выставленная рукой Пушкина: «1834». Он также хорошо знал, что Гнедич скончался еще в феврале 1833 года31, а с начала 1834 года Пушкин «был пожалован» камер-юнкером, что было сделано в первую очередь именно для того, чтобы его жена могла принимать участие в придворных балах в Аничковом дворце. Гоголю, разумеется, не была известна пушкинская запись в его «Дневнике» за 1834 год: «Третьего дня я пожалован в камер-юнкеры (что довольно неприлично моим летам). Но двору хотелось, чтобы Наталья Николаевна танцевала в Аничкове»32 — однако само это событие, а скорее всего и его подоплека были ему хорошо известны. И свое истолкование пушкинского стихотворения Гоголь вписывает именно в эти хорошо известные ему общие рамки 1834 года, при этом вслед за Погодиным и в угоду своей собственной тенденции сглаживая противоречия, которые наметились у Пушкина в то время в отношениях с Бенкендорфом и Николаем I.
3
Еще один возможный внутренний импульс Гоголя — это его особое отношение к Гомеру. «Не последнюю роль в истории о „тайне“ стихотворения „С Гомером долго ты беседовал один“ сыграло, по всей видимости, и совершенно особое отношение Гоголя к Гомеру. — справедливо отмечает В. Ю. Белоногова. — Как известно, объявление Гоголя „русским Гомером“ после выхода в свет первого тома „Мертвых душ“ стало едва ли не журналистским штампом <...> значимость фигуры полумифического поэта древности для Гоголя (особенно в 40-е годы) исключительна. И обращение русского монарха к Гомеру в глазах писателя обретает тем более возвышенный смысл»33. Добавим к этому, что для Гоголя было важно утвердить в общественном сознании свою прямую (без каких-либо посредников) преемственность по отношению к Гомеру. Неудивительно, что в гоголевском истолковании пушкинского стихотворения «С Гомером...» именно переводчик и оказался лишним, так что остались только сам Гоголь, Пушкин и император.
Проследим, как сам Гоголь последовательно репрезентировал свое отношение к Гомеру. В своих письмах к друзьям он изображает себя его ревностным учеником: «На всяком шагу я чувствовал, что мне многого недостает, что я не умею еще ни завязывать, ни развязывать событий и что мне нужно выучиться постройке больших творений у великих мастеров. Я принялся за них, начиная с нашего любезного Гомера» (XIV, 35). Во второй редакции повести «Портрет» Гоголь писал о насущной необходимости для «поэта-художника» оставить себе, наконец, «настольною книгой одну только „Илиаду“ Гомера» (III, 111). В период своих заграничных странствий и сближения с Жуковским Гоголь постоянно проводит параллель между своей работой над вторым томом «Мертвых душ» и работой Жуковского над переводом «Одиссеи»34.
При этом он все время обходит стороной вопрос о том, а как, собственно, он читает Гомера. Совершенно очевидно, что в переводе Гнедича35. Но об этом Гоголь нигде не упоминает. А в поздние годы считает нужным даже несколько преувеличивать свои познания в латыни: «Все хочу спросить и все позабываю, — писал он Жуковскому 29 декабря 1847 года, то есть почти в одно время с моментом написания статьи „О лиризме наших поэтов“, — есть ли у тебя латинский надстрочный перевод „Одиссеи“, напечатанный недавно в Париже вместе с подлинником. Весьма красивое издание. Весь Гомер в одном томе, в большую осьмушку. Editore Ambrosio Firmin Didot. Parisiis, 1846. Мне он показал(ся) весьма удовлетворительным и для тебя полезнейшим прочих» (XIV, 39).
В таком же плане он изображает свои отношения с Гомером и в статье «Об Одиссее, переводимой Жуковским», также вошедшей в «Выбранные места...». О переводе Жуковского Гоголь пишет многое из того, что он хотел бы услышать о «Мертвых душах»: «Вот скольким условиям нужно было выполниться, чтобы перевод Одиссеи вышел не рабская передача, но послышалось бы в нем слово живо, и вся Россия приняла бы Гомера, как родного! <...> Наконец, я даже думаю, что появление Одиссеи произведет впечатление на современный дух нашего общества вообще» (VIII, 237, 243). Об этой статье Погодин писал Гоголю 10 апреля 1847 г.: «Об „Одиссее“ все сначала еще пожали плечами. Пятое евангелие не сделает того, что приписываешь ты переводу Жуковского. Для всех ясно, что это сочиненное письмо на заданную себе тему — похвалить приятеля. Говорят: Гомер написал „Одиссею“, Жуковский перевел „Одиссею“, Гоголь рецензировал „Одиссею“, Языков напечатал рецензию об „Одиссее“, а по справке оказалось, что по-гречески из всех четверых знал только один — Гомер <...> Мужик будет читать „Одиссею“ и сравнивать свое положение с языческим и сделается лучше — это такой вздор, какой может натянуть студент или семинарист, получивший заказ панегирика»36. Надо думать, что именно подобными шутками и общим ироническим отношением к «апостольству» Гоголя, помимо прочего, Погодин и вызвал на себя ту критику, которая обрушилась на его голову в статье «О том, что такое слово».
В целом, компания у Гоголя получилась такая: Гоголь, Жуковский, Гомер. Сюда можно было допустить еще Пушкина и Николая I, но при чем здесь Гнедич? Гнедича Гоголю нужно было решительно убрать; последний только лишний раз невыгодно оттенял малороссийское происхождение Гоголя. Нужно было изъять гнедичевский перевод «Илиады» отовсюду, в том числе и из пушкинского стихотворения «С Гомером...», потому что картина, нарисованная в нем, заслоняла собой другую, которую Гоголь хотел представить. Это картина «Мертвых душ» как новой «Илиады» — «русской Илиады», которая является перед публикой, а она к этому совершенно не готова. Именно такую картину рисует Гоголь, например, в письме к А. С. Данилевскому от 25 февраля 1849 г.: «Насчет II тома „М<ертвых> душ“ могу сказать только то, <что> еще не скоро ему до печати. Кроме того, что сам автор не приготовил его к печати, не такое время, чтобы печатать что-либо, да я думаю, что и самые головы не в таком состоянии, чтобы уметь читать спокойное художественное творенье» (XIV, 107) . Это, в сущности, главная мысль пушкинского послания «С Гомером...» — с той разницей, что речь здесь идет не о Гнедиче, а о самом Гоголе. «Русская Илиада» по Гоголю, вопреки пушкинской рецензии в «Литературной газете» (к счастью для Гоголя к тому времени ни разу не перепечатанной), — это не «Илиада Гомера, переведенная Гнедичем», а его собственные «Мертвые души».
История противоречивого отношения Гоголя к Гнедичу и к его переводу только укрепляет нас в этом предположении. Первый дошедший до нас отзыв Гоголя о Гнедиче совершенно восторженный. В письме к А. С. Данилевскому от 1822-1823 г. он обильно цитирует его идиллию «Рыбаки» и прибавляет: «Чем далее, тем лучше <...>» (XIV, 287). 8 февраля 1833 г. он сообщает все тому же Данилевскому о смерти Гнедича: «Читаешь ли ты „Илиаду“? Бедный Гнедич уже не существует. Как мухи мрут люди и поэты <...>» (X, 260). Этот фрагмент заставляет думать, что именно «Илиада» Гомера, переведенная Гнедичем, входила в круг повседневного чтения Гоголя и его окружения. В то же время продолжение этого письма показывает, что Гнедич воспринимался Гоголем как едва ли не в первую очередь как «земляк», малоросс. «Поздравляю тебя с новым земляком — приобретением нашей родине. — иронически замечал он далее в этом же письме (напомним, что Булгарин был поляк). — Это Фадей Бенедиктович Булгарин. Вообрази, уже печатает малороссийский роман под названием Мазепа» (X, 260).
Любопытно, что, хотя уже с лета 1831 года Гоголь часто встречался с Пушкиным и Жуковским, а П. А. Вяземский, А. И. Тургенев, В. Ф. Одоевский, И. А. Крылов и Н. И. Гнедич составляли его новое литературное окружение, в котором талант Гоголя получил несомненное признание, тем не менее, из них всех с Гнедичем у него были едва ли не самые ограниченные контакты. Между тем оба они были малороссийского происхождения, и Гнедич, казалось, должен был вызывать у Гоголя особый интерес как автор недавно вышедшего первого русского гекзаметрического перевода «Илиады». Со стороны Гоголя, вероятно, эта дистанцированность, вероятно, была хотя и вряд ли вполне осознанной, но зато целенаправленной. Если бы он был единственным малороссом на петербургской литературной сцене, то, очевидно, представлял бы собой весьма колоритное в этнокультурном отношении явление. Соседство Гнедича (как и других малороссов: Н. Л. Кукольника, О. М. Сомова) лишало его этой исключительности.
4
Некоторые из современников Гоголя, близкие к писателю, хорошо понимали, что его поведение представляло собой в известной степени выстроенную литературную стратегию, направленную в конечном итоге на достижение максимального писательского успеха. «Но что такое ты? — восклицал как-то раз в письме к Гоголю П. А. Плетнев. — Как человек существо скрытное, эгоистическое, надменное, недоверчивое и всем жертвующее для славы. Может быть, все это и необходимо для достижений последнего»37.
Из начальных строк статьи «О лиризме наших поэтов» совершенно ясно, что Жуковский отговорил Гоголя печатать первую редакцию ее, подготовленную в 1845 году. Однако в редакции 1846 года, вошедшей в «Выбранные места...», Гоголь, должно быть, несмотря на его покаянные и благодарственные речи, открывающие эту статью (VIII, 248-249), все равно оставил кое-что из того, что было ему особенно важно сказать, несмотря на, по всей видимости, имевшие место протесты Жуковского.
Главная мысль этой статьи Гоголя — о почитании монархов русскими поэтами — характерна для него как для типичного представителя этнического меньшинства России. Между прочим, ее подтверждение он мог найти в том числе и в «Илиаде Гомера, переведенной Гнедичем», как известно посвященной императору Николаю I38. В сознании Гоголя, на протяжении не одного года изучавшего эту книгу, должно быть, прочно отпечаталось посвящение этого перевода императору. Но затем в нем «нечувствительно», если воспользоваться собственным выражением Гоголя, произошло несколько аберраций, в результате которых всякие признаки «земляка» Гнедича из триумвирата «Гомер, Пушкин, Николай I» исчезли. А мысль о связи перевода Гнедича с императором приняла довольно неожиданный вид.
Многие вопросы в истории пушкинского послания «С Гомером...», считает, например, В. А. Воропаев, по-прежнему «остаются без ответов. Если Пушкин имел в виду Гнедича, то почему Жуковский не назвал адресата? Кто надписал „К Н**“ в беловой рукописи и кто скрыт под этим названием? Откуда Белинский мог знать то, чего не знали Плетнев и Жуковский? Зачем Гоголь распространял слух, что стихотворение адресовано Гнедичу?»39. Думаю, что и на некоторые из этих вопросов ответы у меня есть. Жуковский назвал адресата послания, но, хорошо понимая, что это не совсем адресат, а скорее образ подлинного поэта в представлении Пушкина, ограничился лишь первым инициалом, обозначив два других птичками. Плетнев и Жуковский хорошо знали, что стихотворение адресовано Гнедичу, причем скорее всего от самого Пушкина, а Белинский уже просто об этом «слышал» — возможно, от кого-то из них. Наконец, Гоголь вовсе не распространял слух, что стихотворение адресовано Гнедичу, однако ему пришлось пойти на эту выдумку (XIII, 291, 507), чтобы подкрепить свою версию в ответ на изумленные восклицания С. П. Шевырева и других40.
Примечания
3. Ср.: Пушкин А. С. Полн. собр. соч. М.; Л., 1949. Т. 3 (1). С. 286.
4. Переписка Н. В. Гоголя: В 2 т. М., 1988. Т. 2. С. 345.
6. Белоногова В. П. Выбранные места из мифов о Пушкине. Нижний Новгород, 2003. С. 89.
7. Пушкин А. С. Полн. собр. соч. М.; Л., 1949. Т. 3. С. 111.
8. См. о нем: Кибальник С. А. Художественная философия Пушкина. СПб., 1998. С. 75-78.
12. Стихотворения А. Пушкина. СПб., 1829. Ч. 2. С. 25-27.
16. Пушкин А. С. Полн. собр. соч. М.; Л., 1959. Т. XI. С. 88.
19. Пушкин А. С. Полн. собр. соч. М.; Л., 1949. Т. 3 (1). С. 185, 189.
24. Пушкин А. С. Письма. М.; Л., 1928. Т. 2. С. 474-475.
25. Пушкин А. С. Полн. собр. соч. Т. XIY. C. 122.
27. См. подробнее: Переписка Н. В. Гоголя. М., 1988. Т. 1. С. 339-355.
32. Пушкин А. С. Полн. собр. соч. М.; Л., 1959. Т. 8. С. 111.
33. Белоногова В. Ю. Указ. соч. С. 92.
39. Воропаев В. А. Поэт и Царь: Гоголь о монархизме Пушкина. С. 19.