Комната Плюшкина: пространственно-семиотическая функция картин
Печерская Т. И. д.ф.н., проф. каф. рус. лит и теории лит. Новосибирского гос. пед. ун-та (Новосибирск) / 2009
Картины, размещенные в домах помещиков, наделяются особой семиотичностью, не раз привлекавшей внимание исследователей1. В данном случае предметом анализа будет служить повествовательная техника Гоголя, позволяющая визуализировать сложные пространственные метаморфозы, порождающие своего рода оптические иллюзии, суть которых в буквальном смысле наглядно проявляется в использовании картин как части интерьерного пространства.
В комнате Плюшкина, по сравнению с другими помещиками, мы встречаем довольно странный состав картин2. Так, картины в доме Собакевича, Коробочки, хотя и противоречиво, но все-таки увязываются с характерами и склонностями героев: пристрастие Собакевича к крепким, как и он сам, молодцам, «греческим полководцам»; изображения птиц на картинах в доме Коробочки и обилие птиц в хозяйстве). Выбор картин, размещенных в комнате Плюшкина, никак не мотивирован повествователем. Напомним,что точка обзора, обеспечивающая визуальное «сканирование» картин и всего находящегося в комнате, как и во всех «помещичьих» главах, здесь формально закреплена за Чичиковым. Повествователь довольно свободно обращается с им же установленными правилами, и в каждой главе соотношение «секторов наблюдения» варьируется. Однако в данном случае растушевка нарративных границ повествователя и героя проявляется гораздо сильнее3. Приведем самые очевидные примеры: на «бюре» герой видит, кроме прочего, то, что должно было быть скрыто от его глаз: «...куча исписанных мелко бумажек, накрытых мраморным позеленевшим прессом с яичком наверху»; «...рюмка с какою-то жидкостью и тремя мухами, накрытая письмом» (курсив здесь и далее мой. — Т. П.)4. Необыкновенное зрение Чичикова метафорически может быть сближено эффектом, производимым трактирным зеркалом, показывавшим «вместо двух четыре глаза». Во всяком случае, именно на зрительном восприятии, развернутом «из точки героя», базируется пространственная структура, семантическая двойственность которой — схождение в иной мир — в отношении комнаты Плюшкина (да и Коробочки), неоднократно отмечалась исследователями.
Вернемся к картинам:
По стенам навешано было весьма тесно и бестолково несколько картин: длинный пожелтевший гравюр какого-то сражения, с огромными барабанами, кричащими солдатами в треугольных шляпах и тонущими конями, без стекла, вставленный в раму красного дерева с тоненькими бронзовыми полосками и бронзовыми же кружками по углам. В ряд с ними занимала полстены огромная почерневшая картина, писанная масляными красками, изображавшая цветы, фрукты, разрезанный арбуз, кабанью морду и висевшую головою вниз утку (курсив мой — Т. П.) (VI,115).
Из обещанных нескольких картин описаны две — «гравюр» и натюрморт. Упоминание множественности (нескольких картин, к тому же тесно и бестолково размещенных) допускает, что натюрморт был повешен «в ряд с ними». Однако фактическое их отсутствие (ведь комната «сканирована» Чичиковым очень тщательно) допускает и то, что выражение «в ряд с ними» может пониматься буквально: «с ними», то есть «с огромными барабанами, кричащими солдатами в треугольных шляпах и тонущими конями». По манере описание картины — застывшее движение и даже звук — напоминает технику «живых картин», «немых сцен», которой Гоголь пользовался неоднократно. Впечатление усиливается тем, что «немая сцена» батального полотна выражает драматизм и катастрофичность происходящего. Замершие в крике солдаты и тонущие кони меньше всего напоминают победную картину битвы. В этом смысле стилистика «гравюра» может прочитываться в духе знаменитой «немой сцены» из «Ревизора», на связь которой со статьей Гоголя «„Последний день Помпеи“ (картина Брюллова)» впервые указал Ю. В. Манн. По мысли Гоголя, жгучая злободневность картины обусловлена тем, что она соединила в себе основные идеи современной исторической эпохи: «страшное раздробление», «совокупление всех явлений в общие группы», выбор в качестве сюжета «сильных кризисов, чувствуемых целою массою...»5 [Манн]). В контексте сюжета о ревизии мертвых душ тема контекстно корреспондирует с апокалипсической темой картины Брюллова.
На такую игру восприятия Гоголь провоцирует постоянно, сближая внеположное за счет смещения повествовательной границы. Переход из одного пространства (изобразительного) в «реальное» бытовое размыт метонимической визуализацией предметов, неожиданно оказывающихся сходными. Отметим характерный момент перехода:
В ряд с ними занимала полстены огромная почерневшая картина, писанная масляными красками, изображавшая цветы, фрукты, разрезанный арбуз, кабанью морду и висевшую головою вниз утку. С середины потолка висела люстра в холстинном мешке, от пыли сделавшаяся похожею на шелковый кокон, в котором сидит червяк (курсив мой — Т. П.) (VI, 115).
«Свисание» схожих по форме предметов на пространственной границе совмещает визуальное восприятие изобразительных рядов (живописного и «реального», бытового).
Остановимся подробнее на натюрморте. Заметим, что как и в гостиной Собакевича, где «греческие молодцы» по сути отсылают к «запорожцам», предметы натюрморта, жанровые охотничьи трофеи и изобилие «плодов земных» отсылают к миргородскому циклу, и в этом смысле «кабанья морда» — непосредственный маркер источника. Однако в настоящий момент нас интересует прежде всего жанровая семиотика картины.
В. Подорога отмечает существенно важный визуальный эффект, состоящий в том, что в натюрморте как пространственной конструкции вещи предельно приближены к тому, кто их видит (своего рода «близорукость» жанра), они составляют как бы одно целое с пространством зрителя: «Все вынесено на передний план и все дано на расстоянии вытянутой руки. Вытянутая рука позволяет удержать оптическое во всех возможных точках касания; можно тщательно рассмотреть, разобрать на мельчайшие детали любое целое, обрести чувство физического присутствия вещи»6. Именно в натюрморте вещь как таковая становится предметом рассмотрения: «Если присмотреться к праздничной картинке мертвой природы, мы не сможем со всей уверенностью сказать, что она мертвая... Но она и не живая. Итак, не мертвая и не живая? Можно определить это переходное состояние как неживое (то есть не как живое или мертвое, а как что-то промежуточное. <...> Невозможно возвращение к жизни, но и время распада еще не пришло — на этой черте и балансирует натюрморт)»7.
Эта грань — переходность, одномоментность живого и мертвого — чрезвычайно актуальна для предметной семиотики гоголевского натюрморта, как и вообще для оптических пристрастий писателя. Предметы, энтропийно заполняющие комнату Плюшкина, располагаются в ней на тех же правах, в них есть жизнь, но они уже тронуты смертью8.
Следует обратить особое внимание еще на один предмет в комнате Плюшкина, который, как и шкатулка Чичикова, на наш взгляд, может рассматриваться в качестве эмблематического по отношению к герою. Речь идет о «бюре». В данном случае бюро представляет собой собрание предметов, как и предметы натюрморта, «зависших» между жизнью и смертью. Собственно говоря, по технике описание бюро и представляет собой натюрморт, он же — «портрет» героя:
На бюре, выложенном перламутною мозаикой, которая местами уже выпала и оставила после себя одни желтенькие желобки, наполненные клеем, лежало множество всякой всячины: куча исписанных мелко бумажек, накрытых мраморным позеленевшим прессом с яичком наверху, какая-то старинная книга в кожаном переплете с красным обрезом, лимон, весь высохший, ростом не более лесного ореха, отломленная ручка кресел, рюмка с какою-то жидкостью и тремя мухами, накрытая письмом, кусочек сургучика, кусочек где-то поднятой тряпки, два пера, запачканные чернилами, высохшие как в чахотке, зубочистка, совершенно пожелтевшая, которою хозяин, может быть, ковырял в зубах своих еще до нашествия на Москву французов (VI, 115).
Здесь вещи из прошлой, «живой», жизни и «мертвый» хлам настоящего. Из того и другого временного ряда выделены предметы, относящиеся к письму: исписанные мелко бумажки, старинная книга в кожаном переплете с красным обрезом, письмо, «кусочек сургучика», «два пера, запачканные чернилами». Тема, как известно, сквозная в «Мертвых душах»9. В нашем контексте эти предметы, как и рюмка с засохшей жидкостью, и высохший лимон, и кусок тряпки, сквозь черты тлена и распада, нарочитое снижение, травестийно воспроизводят черты классического философского натюрморта, известный как vanitas (буквально «суета сует»). И книга, и рукопись, и чернильница с перьями, и недопитый кубок с вином, и кусок драпировки, и лимон, — каждый из этих предметов эмблематичен в философском тезаурусе10. Полисемантичность предметной эмблематики обеспечивала многозначность и вариативность интерпретации натюрморта. Ю. М. Лотман отмечал, что иногда в натюрморте достаточно одной эмблематической детали, задающей код чтения, в этом случае «остальные элементы, порой старательно „замаскированные“ под бытовые предметы, раскрывают свою символическую сущность»11. В данном случае бросается в глаза теснота, предметная перенасыщенность «натюрморта».
Таким образом, можно говорить об удваивании пространства за счет создания объемного, «стереоскопического», живописного изображения (натюрморт) и сообщения живописной двухмерной проекции предметному описанию (бюро). Оба эффекта обеспечиваются нарративным сдвигом, благодаря которому созерцание пространства «незаметно» перемещается от героя к повествователю, в результате чего «наблюдательная» точка героя-визионера становится основой пространственной структуры.
Оставаясь по внешней функции фоновым источником характерологической и культурно-бытовой информации, картины наделены пространственно-семиотической моделирующей функцией, позволяющей эксплицировать движение авторского метасюжета в зрительных образах. В этом смысле картины являются выражением общей манеры гоголевского письма, важнейшей чертой которого считается изобразительность, что уже не раз отмечалось исследователями. Гоголю, безусловно, принадлежит особая роль в создании поэтики визуальности («зримости»). Он относится к тем редким писателям, у которых, как писал М. М. Бахтин, «все остальные внешние чувства, внутренние переживания, размышления и абстрактные понятия объединялись вокруг видящего глаза как своего центра, как первой и последней инстанции», а зримое «было обогащено и насыщено всей сложностью смысла и познания»12 (курсив автора. — Т. П.).
Примечания
5. Манн Ю. В. Поэтика Гоголя. М, 1978. С. 193-194.
6. Подорога В. А. Указ. соч. С. 22.
12. Бахтин М. М. Эстетика словесного творчества. М., 1979. С. 206-207.