Композиция первого тома поэмы Н. В. Гоголя «Мертвые души» и «фигура фикции»
Ивинский Д. П. д.ф.н., проф. фил. фак. МГУ им. М. В. Ломоносова (Москва) / 2009
В русском национальном характере Гоголь усматривал прежде всего способность к часто внезапным и обычно немотивированным переходам от вспышек жизненной активности к апатии и бездействию. Поэтому гоголевская типология характеров опирается главным образом на противопоставление людей деятельных и праздных.
Вот, например, несколько строк из «Выбранных мест из переписки с друзьями», где Гоголь так в письме 1844 г. к неустановленному лицу характеризует «споры о наших европейских и славянских началах»: «Поверь, уже так заведено и нужно, чтобы передовые крикуны вдоволь выкричались затем именно, дабы умные могли в это время надуматься вдоволь»1. Итак, на одном полюсе активность, стремление к публичным спорам «передовых», на другом — внутренняя сосредоточенность «умных»; одни «кричат», другие «думают».
В отдельных случаях «деятельность» и «праздность» оказываются не характеристиками разных человеческих типов, а различными сторонами одного сознания. В тех же «Выбранных местах... » читаем: «<...> везде, куды ни обращусь, вижу, что виноват применитель, стало быть наш же брат: или виноват тем, что поторопился, желая слишком скоро прославиться и схватить орденишку; или виноват тем, что слишком сгоряча рванулся, желая, по русскому обычаю, показать свое самопожертвованье; не расспросясь разума, не рассмотрев в жару самого дела, стал им ворочать, как знаток, и потом вдруг, также по русскому обычаю, простыл, увидевши неудачу; или же виноват, наконец, тем, что из-за какого-нибудь оскорбленного мелкого честолюбия все бросил и то место, на котором начал так благородно подвизаться, сдал первому плуту <...>» (6, 75).
Итак, безрассудная и поспешная жажда деятельности может обращаться в свою противоположность, переходить в бездействие.
Еще вариация на ту же тему: «Какая странная мода завелась на Руси! Сам человек лежит на боку, к делу настоящему ленив, а другого торопит, точно как будто непременно другой должен изо всех сил тянуть от радости, что его приятель лежит на боку» (6, 80).
Антитеза деятельности и праздности связана у Гоголя с антитезой расчета и беззаботности. Напомним в этой связи знаменитое гоголевское сопоставление Москвы и Петербурга, в основе которого — сопоставление различных психологических типов: «Петербург — аккуратный человек, совершенный немец, на все глядит с расчетом и, прежде нежели задумает дать вечеринку, посмотрит в карман; Москва — русский дворянин, и если уж веселится, то веселится до упаду и не заботится о том, что уже хватает больше того, сколько находится в кармане <...>» (7, 482). Ср. в письме Гоголя к А. С. Данилевскому от 11 (23) октября 1842 г.: «не лучше ли тебе будет в Москве, чем в Петербурге? Там более теплоты и в климате и в людях. <...> Там меньше расчетов и денежных вычислений»2.
Расчет может противопоставляться не только беззаботности, но и свободе, свободной импровизации, например в контексте разграничения поэзии и прозы. Ср., напр., размышления Гоголя о народном песенном творчестве: «Песня сочиняется не с пером в руке, не на бумаге, не с строгим расчетом, но в вихре, в забвении, когда душа звучит и все члены, разрушая равнодушное, обыкновенное положение, становятся свободнее <...>. Только тогда, когда вино перемешает и разрушит весь прозаический порядок мыслей, когда мысли непостижимо странно в разногласии звучат внутренним согласием, — в таком-то разгуле, торжественном, больше нежели веселом, душа, к непостижимой загадке, изливается нестерпимо-унылыми звуками» (7, 165).
Но в этом противопоставлении праздности и деятельности праздность может ассоциироваться не только с мотивами духовной сосредоточенности и внутреннего роста, но, конечно, и с мотивом пустых и бесплодных мечтаний. В письме Гоголя к Данилевскому от 26 июля (7 августа) 1841 г. находим следующее замечание: «Ты все еще не схватил в руки кормила своей жизни, все еще носится она бесцельно и праздно, ибо о другом грезит дремлющий кормчий: не глядит он внимательными и ясными глазами на плывущие мимо и вокруг его берега, острова и земли, а все стремит усталый бессмысленный взор на то, что мерещится в туманной дали, хотя давно уже потерял веру в обманчивую даль. Оглянись вокруг себя и протри глаза: все лучшее, что ни есть, — все вокруг тебя, как оно находится вокруг человека и как один мудрый узнает это, и часто слишком поздно. <...> Неужели до сих пор ни разу не пришло тебе в ум, что у тебя целая область в управлении, что здесь, имея одну только крупицу, ничтожную крупицу ума и сколько-нибудь занявшись, можно произвесть много для себя — внешнего и еще более для себя — внутреннего <...>»3.
Антитеза характеров людей праздных и деятельных иногда сочетается c противопоставлением «теоретиков» и «практиков». В письме Гоголя к П. А. Плетневу от 17 марта 1842 г. читаем: «Отвлеченный писатель и журналист так же не могут соединиться в одном человеке, как не могут соединить<ся> теоретик и практик»4. Итак, русский человек, как понимает его Гоголь, не может быть теоретиком и практиком одновременно, он либо теоретик, либо практик, либо, наконец, последовательно переходит от одной из этих ролей к другой (см. суждения Гоголя на этот счет, приведенные выше).
Все это имеет самое непосредственное отношение к композиции первого тома «Мертвых душ». Так, например, построена «притча» о Кифе Мокиевиче и о Мокии Кифовиче, в которой Гоголь «обобщает» «содержание первого тома», «сводя все многообразие героев поэмы к двум персонажам»: «в то время, как „теоретический философ“ Кифа Мокиевич занимается решением вопроса, не стоящего и выеденного яйца, его сын, богатырь Мокий Кифович, проявляет себя соответствующим образом на почве практической деятельности» (5,489-490).
Тот же принцип обобщения Гоголь положил в основу «галереи помещиков» в первом томе своей поэмы.
Композиция первого тома «Мертвых душ», неоднократно описывавшаяся, представляется обычно формально простой5. Однако в тот момент, когда исследователи гоголевской поэмы обращаются к проблеме мотивировки, начинаются сложности. В первую очередь это касается именно «галереи помещиков».
Помещики в первом томе гоголевской поэмы являются в следующем порядке: Манилов, Коробочка, Ноздрев, Собакевич, Плюшкин. В связи с проблемой мотивировки этой последовательности персонажей обычно апеллируют к хрестоматийно известным словам самого Гоголя, отметившего в «Выбранных местах... »: «„Мертвые души“ не потому так испугали Россию и произвели такой шум внутри ее, чтобы они раскрыли какие-нибудь ее раны или внутренние болезни, и не потому также, чтобы представили потрясающие картины торжествующего зла и страждущей невинности. Ничуть не бывало. Герои мои вовсе не злодеи; прибавь я только одну добрую черту любому из них, читатель помирился бы с ними всеми. Но пошлость всего вместе испугала читателей. Испугало их то, что один за другим следуют у меня герои один пошлее другого, что нет ни одного утешительного явления, что негде даже и приотдохнуть или перевести дух бедному читателю и что по прочтенье всей книги кажется, как бы точно вышел из какого-то душного погреба на Божий свет» (6, 77).
Данное рассуждение, как известно, было использовано (а вместе с тем отчасти и переосмыслено) в знаменитой книге Андрея Белого: «Посещение помещиков — стадии падения в грязь; поместья — круги ада; владелец каждого — более мертв, чем предыдущий; последний, Плюшкин, — мертвец мертвецов <...>»6.
С Андреем Белым вступил в спор Ю. В. Манн. В своей книге «Поэтика Гоголя» он, в частности, поставил под сомнение саму возможность отыскать «единый принцип» композиции гоголевской поэмы: «<...> этот единый принцип сразу же вызывает недоумение. Как известно, помещики следуют у Гоголя в следующем порядке: Манилов, Коробочка, Ноздрев, Собакевич, Плюшкин. Действительно ли Коробочка „более мертва“, чем Манилов, Ноздрев „более мертв“, чем Манилов и Коробочка, Собакевич мертвее Манилова, Коробочки и Ноздрева?»7. Показав далее всю относительность (по сути — и неправомерность) подобной постановки вопроса, Ю. В. Манн сделал вывод о многофункциональности гоголевской композиции: «В произведениях гениальных один, „единый принцип“ искать бесполезно. Вся сила их в том, что в них по „нагому плану“ прошла „окончательным резцом своим природа“, сообщив полноту и множественность значений почти каждому элементу композиции»8.
Но, конечно, невозможность выявить «единый принцип» расположения образов помещиков в первом томе «Мертвых душ» не свидетельствует о произвольности этого расположения. Композиция персонажей не могла быть делом случайным и как бы «независимым» от автора: другое дело, что она могла быть мотивирована одновременно с нескольких (и разных) точек зрения (ср.: «Смена образов <помещиков>, характер этой смены выполняет одновременно несколько функций»9).
Более того, как мы полагаем, все же нет оснований сбрасывать со счета и тот прием нисходящей градации, о котором говорил А. Белый и который парадоксальным (на первый взгляд) образом сочетается с другими приемами, каждый из которых сам по себе прост, даже банален, но в сочетании с другими оказывается элементом формальной организации сложнейшей смысловой структуры.
***
1. Антитеза. К этому приему Гоголь обращался постоянно (ср.: «Гоголевское творчество — это ряд острейших парадоксов, иначе говоря, совмещений традиционно несовместимого и взаимоисключающего»10); «Мертвые души» не стали исключением.
В самом деле, перед нами два типа характеров, чередующихся в шахматном порядке и очевидным образом связанных с тем принципиально важным для Гоголя разграничением «покоя» и «праздности», «расчета» и «легкомыслия», о котором речь шла выше.
Один тип «игровой», второй — «серьезный». Игровое начало ассоциируется с отказом от практической деятельности или ее комической нерезультативностью, серьезное — с практицизмом. Одни персонажи пребывают больше в мире своего воображения или своих страстей, другие — по преимуществу в практическом мире денежного расчета.
От прекраснодушного, мечтательного и «сладкого как сахар» Манилова повествователь обращается к прагматичной «дубинноголовой» Коробочке, усомнившейся-таки в экономической добросовестности Чичикова. Затем вновь следует переход — к характеру, который ничего общего с идеей материальной выгоды не имеет. Ноздрев — человек страсти (одной, но пламенной), он игрок ради игры, а не выигрыша, он азартен, а не расчетлив. Гоголь специально подчеркивает это обстоятельство: «Ружье, собака, лошадь — все было предметом мены, — читаем о Ноздреве, — но вовсе не с тем, чтобы выиграть: это происходило просто от какой-то неугомонной юркости и бойкости характера» (5, 69). Вслед за ним является Собакевич, воплощение материального начала.
Итак, с одной стороны — прагматики, глупый (Коробочка) и умный (Собакевич), с другой — люди настроения, так сказать, «идеалисты» (один мечтательный, сентиментальный и уравновешенный, другой — азартный и предельно агрессивный).
Плюшкин, являющийся последним в галерее помещичьих типов, своеобразный синтез двух отмеченных начал. Его приверженность к «накопительству», к материальному началу не просто чрезмерна или даже чрезвычайна, она абсурдна и идеальна, так как, будучи доведена до предела, превращается в свою противоположность, как богатство — в разорение, достаток — в нищету, а богатый помещик — в «прореху на человечестве».
Другая попытка сопряжения крайностей — Чичиков, объединяющий всех исчисленных персонажей в рамках единого сюжета, одновременно расчетливый и сентиментальный. Он обладатель еще в школе обнаружившегося «большого ума» «со стороны практической» и «характера осмотрительно-охлажденного», и вместе с тем, как известно, не чужд он был «и не вовсе прозаических грез».
Весьма показательно, что двум отмеченным типам характеров соответствуют у Гоголя два основных типа пространства — пространство сужающееся и пространство расширяющееся. Манилов и Ноздрев связаны с расширяющимся пространством, Коробочка и Собакевич — с сужающимся, Плюшкин — с исчезающим. Ср.: «Собакевич, Коробочка «съеживаются», и это съеживание пространства переходит в Плюшкине в «прореху» — пустоту. Но Ноздрев, как и сосед Плюшкина, «кутящий во всю ширину русской удали барства, прожигающий, как говорится, насквозь жизнь» <...>, — «любит развернуться». Стремление перейти границы приличий, правил игры, любых норм поведения — основа характера Ноздрева. Это получает пространственное выражение. Почти сразу после появления Чичикова в поместье Ноздрева тот ведет его осматривать «границу, где оканчивается моя земля» <...>. Но граница эта оказывается <...> до крайности растяжимым понятием, вмещающим в себя весь горизонт: «Вот граница!» — сказал Ноздрев: «все, что ни видишь по эту сторону, все это мое, и даже по ту сторону, весь этот лес <...> и все, что за лесом, все это мое» <...>. Тождественность пространственных антонимов («съежиться — развернуться») подчеркивается здесь абсурдной попыткой сделать безграничность "своей«"11.
Сходным образом и Манилов тяготеет к расширению своего пространства. Напомним: «Он думал о благополучии дружеской жизни, о том, как бы хорошо было жить с другом на берегу какой-нибудь реки, потом чрез эту реку начал строиться у него мост, потом огромнейший дом с таким высоким бельведером, что можно оттуда видеть даже Москву и там пить вечером чай на открытом воздухе и рассуждать о каких-нибудь приятных предметах» (5, 39).
Закрепляя в сознании читателей представление о двух типах характеров, противопоставляя «теоретиков» и «практиков», прагматиков и «идеалистов», Гоголь вместе с тем подчеркивал мысль о тотальной ценностной дезориентации современного русского общества: конечно, ни бесплодная созерцательность, ни бессмысленный покой, ни бессодержательная мечтательность, ни тем более азарт игры, ни попытки современного человека обеспечить себе прочное положение на земле путем «накопления» не соотносятся с идеей нравственного совершенствования, духовного (религиозного) просветления, принципиально важной для Гоголя.
2. Градация. Это еще один прием композиции, которым Гоголь пользовался постоянно.
В содержательной, но почему-то редко цитируемой книге Е. А. Смирновой, в частности, говорится:
«Взаимоисключающую природу души и „приобретения“ Гоголь ярко демонстрирует на примере тех помещиков, которых посещает в его поэме Чичиков. Мысль о последовательно прогрессирующем оскудении личности в образе каждого из них не нова. <...> Но важно подчеркнуть, что критерием, которым автор „Мертвых душ“ определяет это оскудение, является связь человека с человечеством. И параллельно с ослаблением человеческих связей возрастает привязанность персонажей к собственности.
На первой ступени лестницы стоит Манилов. Он, бесспорно, самый бескорыстный из всех, у кого Чичиков торгует мертвые души. Он единственный, кто отдает их даром. <...> В отличие от него Коробочка уже недоверчива к людям. В то же время она скопидомка и больше всего боится, чтобы как-нибудь не продешевить в своих торговых оборотах. Ноздрев не может не нагадить ближнему. И при всей своей безалаберности он достаточно агрессивный собственник. Все его попытки продать или выменять ненужную вещь явно направлены в сторону собственной выгоды. <...> Для Собакевича все его знакомые — мошенники. <...> В роли продавца мертвых душ он оказывается самым скаредным и неуступчивым из всех.
И последний в этом ряду, Плюшкин — человек, окончательно утративший все связи с миром. Гоголь настойчиво подчеркивает полное отъединение Плюшкина от людей»12.
Конечно, нарисованный исследовательницей образ Ноздрева — «агрессивного собственника» мало соответствует гоголевскому тексту.
Но Е. А. Смирнова вполне справедливо настаивает на важности мотива прогрессирующего отчуждения гоголевских персонажей от мира13.
В самом деле, каждый последующий помещик обнаруживает все большую подозрительность, все меньше доверяет Чичикову. Если Манилов радушен и приветлив, то Коробочка недоверчива, Ноздрев называет Чичикова мошенником, Собакевич не одного только Чичикова, но и городских чиновников считает мошенниками и разбойниками. Плюшкин уже не просто подозрителен или недоверчив, он наглухо отгородился от остального мира; впрочем, именно с ним Чичикову проще всего иметь дело: фантастическая скупость Плюшкина обеспечивает все же возможность объясниться с ним на понятном ему языке, и Чичиков эту возможность, конечно, не упускает14.
Показательно, что на контрастное чередование различных форм пространства, отмеченное выше, накладывается нисходящая градация. Ср.: «И рельеф пути по помещикам — спуск без подъемов; дом Манилова — на покатости; от него — спуск к Коробочке с вылетом из брички; перед домом Коробочки — лужа (в яме); от Коробочки до Ноздрева — перелоги спуска; Ноздрев — в низкой местности; „ноги выдавливали воду... ; до такой степени место было низко“; наконец, въехав в город, бричка „опустилась как будто в яму, в ворота гостиницы“; путь — спуск: в яму с грязью <...>»15.
3. Симметрия. К данному приему Гоголь, всегда предпочитавший классической ясности и гармонии барочную «неправильность», обращался довольно редко; перед нами один из подобных случаев.
Центр симметрии в первом томе «Мертвых душ» — образ Ноздрева. Столь исключительное положение этого персонажа объясняется его особой сюжетной ролью. Ноздрев — единственный персонаж поэмы, которого Чичикову так и не удалось убедить продать или подарить «души», и к тому же именно Ноздрев уничтожил репутацию Чичикова в губернском городе. Итак, в основе всей конструкции оказался образ неудачи, подстерегавшей Чичикова уже тогда, когда он и не думал подозревать о ней.
«По краям» конструкции — образы Манилова и Плюшкина: это персонажи, с которыми Чичикову оказалось легче всего договориться.
Ближе к «центру» — образы Коробочки и Собакевича: это персонажи, договариваться с которыми Чичикову было сложнее всего.
***
Итак, своеобразие композиции первого тома «Мертвых душ» обусловлено парадоксальным «совмещением» приемов антитезы, нисходящей градации и симметрии.
В результате персонажи, составившие «галерею помещиков», оказались противопоставлены друг другу и одновременно сопоставлены друг с другом чуть ли не всеми возможными способами, и эта динамическая, постепенно формирующаяся в сознании читателя и постоянно уточняющаяся по мере его раздумий над прочитанным, система создает иллюзию сложности постоения, адекватную самой действительности и формирует обширное смысловое поле, в пределах которого противопоставление столь несхожих, вроде бы, персонажей «дополняется» их неожиданно вскрывающейся общностью, а впечатление общности тут же корректируется бросающимися в глаза несходствами.
Так возникает парадоксальная ситуация постоянного взаимодействия приемов композиции, принципиально разных и, в сущности, исключающих друг друга. В самом деле, каждый из них, с одной стороны, очевиден и необходим, а с другой — избыточен уже потому, что с ним сосуществуют другие. Поэтому композиция первого тома гоголевской поэмы может и даже должна рассматриваться в ряду тех вариантов «фигуры фикции», которые описал Андрей Белый16.
Но «фигура фикции» у Гоголя оказывалась выражением парадоксальной системы культурных подтекстов, которая может быть описана и как попытка сочетания реликтов украинской мистики XVIII в. с литературной парадигмой немецкого романтизма, и как не вполне тривиальное взаимодействие масонской символики и православного мироощущения, и как опыт синтеза авантюрного романа и эпической поэмы. Поэтому в конечном счете «фикция» обрачивалась почти невероятной смысловой насыщенностью, чреватой драматическими столкновениями смыслов, которые, соединяясь друг с другом, «помнили» о своей самостоятельности. «Галерея помещиков» — лишь один из множества гоголевских парадоксов такого рода.
Примечания
2. Переписка Н. В. Гоголя: В 2 т. М., 1988. Т. 1. С. 68.
6. Белый А. Мастерство Гоголя. М., 1996. С. 117.
7. Манн Ю. В. Поэтика Гоголя. М., 1988. С. 302.
12. Смирнова Е. А. Поэма Гоголя «Мертвые души». М., 1987. С. 11-12.