К замыслу «Старосветских помещиков»

Белоногова В. Ю. к.ф.н., доцент каф. музеологии Нижегородского гос. ун-та им. Н. И. Лобачевского (Н. Новгород) / 2009

Хорошо известно, какое исключительное значение в творческом становлении Гоголя сыграло его общение с писателями пушкинского круга, начавшееся в начале 1830-х годов. В первую очередь, с самим Пушкиным и с В. А. Жуковским. Это общение на первых порах буквально окрыляло Гоголя, придавало ему уверенности в себе. Так было летом 1831 года в Царском селе. Так было потом в Петербурге. Он подхватывал на лету мысли, остроты, идеи, высказываемые в этих беседах старшими братьями-писателями. Многое использовал потом в собственных замыслах, статьях, повестях. Подробный свод «плагиатов» Гоголя того времени дал В. Э. Вацуро1. Это не только известные «передачи сюжетов», не только заимствование приемов, логических ходов в журнальных статьях, но и использование устных рассказов и анекдотов (танцующие стулья в «Носе», коломенский ростовщик-индус в «Портрете», анекдот о том, как сочиняет Пушкин, рассказанный им самим, в «Ревизоре» и так далее).

В дружеский пушкинский кружок входила тогда и Александра Россет, вышедшая в январе 1832 года замуж за Н. М. Смирнова и особенно часто в этот год принимавшая в своем петербургском салоне друзей-писателей. Пушкин и Жуковский, покровительствовавшие молодому Гоголю, ввели его в салон Александры Осиповны. В «Записках А. О. Смирновой», опубликованных в 1894 году, есть упоминания о разговорах Жуковского, Пушкина и Гоголя о гетевском «Фаусте», относящихся к 1832 году2. И хотя книгу, изданную дочерью Смирновой, до сих пор принято считать источником не вполне достоверным, приведенные в ней в связи с этими упоминаниями высказывания и Жуковского, и Пушкина выглядят вполне убедительно и подтверждаются другими источниками. Например, пушкинская мысль о том, что в «Фаусте» больше философии жизни, чем у всех немецких философов (философии живой жизни, des lebendigen Lebens, уточняет Василий Андреевич) упоминается потом в статье самого Жуковского «Две сцены из Фауста» 1848 года.

Обращение к Гете в салонных разговорах весной 1832 года было тем более актуальным, что 22 марта этого года германский патриарх скончался. Жуковский был лично знаком с Гете, состоял с ним в переписке, вскоре после смерти великого германского поэта он совершил еще одно паломничество в Веймар и потом, конечно, рассказывал друзьям об этой поездке. Вполне вероятно, он имел уже и свой экземпляр вышедшей только что в 1832 году в Германии второй части «Фауста». Его внимание мог привлечь предшествующий финалу трагедии эпизод гибели Филемона и Бавкиды в пятом действии. Этот эпизод, символизирующий хрупкость и уязвимость идиллического мира благочестивых супругов из греческого мифа под напором масштабных деяний Фауста и исполнителя его воли Мефистофеля, вполне мог стать предметом разговора Жуковского, Пушкина и молодого Гоголя.

Итак, мы подошли непосредственно к теме настоящего сообщения. Замысел повести о малороссийских Филемоне и Бавкиде и начало работы над ней Гоголя принято относить к концу 1832 года, когда Гоголь вернулся из поездки на родину. И связывать с этим историю, которую Гоголь услышал от М. С. Щепкина. «Случай, рассказанный в „Старосветских помещиках“, о том, как Пульхерия Ивановна появление одичалой кошки приняла за предвестие своей близкой кончины, взят из действительности. Подобное происшествие было с бабкою М. С-ча. Щепкин как-то рассказал о нем Гоголю, и тот мастерски воспользовался им в своей повести. М. С-ч прочитал повесть и при встрече с автором сказал ему шутя: „А кошка-то моя!“ „Зато коты мои!“ — отвечал Гоголь...»3

Так вот, если предположить, что Гоголь был участником того гипотетического разговора о «Фаусте» в начале 1832 года, то время замысла «Старосветских помещиков», возможно, сдвигается.

Косвенным подтверждением того, что этот разговор втроем о гетевских Филемоне и Бавкиде, действительно, мог иметь место и послужить толчком к гоголевскому замыслу, являются строки из письма Гоголя Жуковскому в апреле 1837 года из Рима, где стесненный в средствах Гоголь, «желая прибегнуть к Государю», просит Жуковского дать ход его письму-просьбе о пенсионе. «Найдите случай и средство указать как-нибудь государю на мои повести: Старосветские помещики и Тарас Бульба. Это те две счастливые повести, которые нравились совершенно всем вкусам и всем различным темпераментам. Все недостатки, которыми они изобилуют, вовсе неприметные были для всех, кроме вас, меня и Пушкина» (XI, 98).

Что если это отголосок еще одной «подсказки» старших товарищей по писательскому цеху. На этот раз «подсказка», возможно, состояла в том, что они обратили внимание начинающего сочинителя на знакомый всем мифологический сюжет, парадоксально, с точностью до наоборот использованный Гете. Благочестивых героев в гетевской трагедии ожидает не награда за праведную жизнь и радушие, как в античном предании, а гибель. И Гоголь, снова налету подхватив мысль, создает одну из самых глубоких и поэтических своих историй о человеческой жизни.

В исследовательской литературе не раз отмечались гетевские аллюзии в ранних опытах Гоголя, в «Невском проспекте», в «Записках сумасшедшего», в «Мертвых душах». Чаще всего это обращения к вертеровским мотивам. Но есть и фаустовские параллели, например, в «Вие». Эволюция восприятия Гоголем образа великого немецкого писателя, в каком-то смысле, даже отражает этапы творческого «взросления» самого Гоголя.

На связь героев гоголевской повести о малороссийских Филемоне и Бавкиде с их «тезками» из «Фауста» тоже не раз указывалось. Однако, как мне кажется, важен и вот этот момент опосредованности восприятия Гоголем эпизода из «Фауста». Своего рода, двойное отражение легендарного сюжета. Вернемся к гипотетическому разговору о «Фаусте» в салоне А. О. Смирновой-Россет.

Чем этот разговор мог быть интересен для Пушкина? Написанная им в 1825 году «Сцена из Фауста» наглядно продемонстрировала в глазах не только российских читателей, но и в глазах самого Гете, которого с этим стихотворением познакомил Жуковский и который остался им очень доволен, — насколько хорошо русский поэт, не смотря на языковые барьеры, понимал автора «Фауста». Притом, что «Сцена из Фауста» Пушкина абсолютно оригинальна по сюжету. В конце диалога героев на берегу моря раздраженный Фауст, выслушав отчет своего визави о корабле, появившемся на горизонте, «задает задачу» Мефистофелю — «Все утопить!» «Сейчас», — отвечает тот.

Американский исследователь Андре Гроничка обратил внимание на то, что эти слова пушкинского Фауста, по существу, предвосхитили ненаписанный еще Гете эпизод уничтожения хижины Филемона и Бавкиды во второй части «Фауста»4. Речь идет не о заимствовании, а о сходном понимании образа. Перешагнувший через жизнь Маргариты и ее близких в первой части трагедии Фауст должен был в пылу своей преобразовательской деятельности перешагнуть и через жизни двух стариков, не пожелавших покинуть место, где прожили весь свой век, и мешавших властителю в его высоких начинаниях. И Фауст снова «задает задачу» лишенному всякой морали исполнителю своих желаний: «Переселяй их со двора!» Мефистофель и «трое сильных» в пылу исполнения приказа сжигают дом стариков вместе с его обитателями и их гостем, спасенным ими когда-то странником. Знакомясь с заключительным актом гетевской трагедии, Пушкин мог «узнать» тут свои мысли, в том числе, о враждебном отношении современной европейской цивилизации к человеку.

Эти мысли не могли не взволновать и Гоголя. Проблема добра и зла как такового всегда влекла его. Пройдет несколько лет, и Гоголь, будто как раз вспомнив Фауста-преобразователя, будет писать в «Выбранных местах» о девятнадцатом веке, «когда мысли о счастии человечества сделались почти любимыми мыслями всех<...>, когда многие только и грезят о том, как преобразовать все человечество». Но чего стоит прогресс, если человек «все человечество готов обнять, как брата, а брата не обнимет». И Гоголь будет ставить под сомнение совершенства «новейшей гражданственности и просвещения» (VIII, 411), то есть, по существу, совершенства западной цивилизации и прогресса, делая упор именно на моральных потерях, которые они несут с собой. И при этом опираться на авторитет Пушкина, наследником которого Гоголь себя осознавал.

Это будет позже, но уже и в начале своего писательского пути в пору написания «Вечеров» и «Миргорода» противостояние мировому злу он рассматривал как одну из главных своих тем. С той лишь разницей, что в начале 1830-х годов об этом противостоянии говорит не столько христианин, открыто проповедующий свое кредо, сколько художник.

Что берет из античного мифа о благочестивой чете Гете? Тему потопа. Только в греческой легенде принявшие облик двух смертных Зевс и Гермес насылают потоп на деревню черствых фригийцев, оставив лишь дом радушных Филемона и Бавкиды. Фауст же, наоборот, отвоевывает у моря сушу, на которой строит новые жилища, но уничтожает при этом мыс Филемона и Бавкиды. В гоголевских «Старосветских помещиках» тоже отчетливо читается тема острова, окруженного враждебным и холодным морем. И у Гете, и у Гоголя идиллический мирок стариков с непритязательными интересами и простыми радостями жизни на лоне природы заведомо слабее и уязвимее большого и враждебного им мира технократической цивилизации. Это неравное противостояние. И там, и там старики гибнут. Но если у Гете сила, которой противостоят благочестивые супруги, максимально конкретна, персонифицирована и говорлива (Фауст, Мефистофель, трое сильных), то враждебный мир за частоколом старосветских помещиков — многозначен и иррационален. Он довольно туманно очерчен: его населяют и те, «которые выдираются из дегтярей, торгашей, наполняют, как саранча, палаты и присутственные места, дерут последнюю копейку со своих же земляков, наводняют Петербург ябедниками» (II, 15). И несчастный, убитый горем любовник, потерявший предмет своей страсти, но очень быстро утешившийся. Но ведь из этого мира приходит и рассказчик, ностальгически любующийся «островом» старосветских помещиков.

Этот «весь остальной мир» у Гоголя таит смертельную опасность. Поэтому, хотя это, по преимуществу, мир городской цивилизации, символизируют его не похожие на «городских удальцов» дикие коты из глухого леса, которых Гоголь описывает как-то очень по-человечески. «Это, напротив того, большею частию народ мрачный и дикий; они всегда ходят тощие, худые <...>, крадут сало, являются даже в самой кухне, прыгнувши внезапно в растворенное окно, когда заметят, что повар пошел в бурьян. Вообще никакие благородные чувства им не известны; они живут хищничеством и душат маленьких воробьев в самых их гнездах» (II, 29). В них есть что-то дьявольское. Они даже похожи чем-то на чертей-исполнителей из второй части «Фауста». Неблагодарная кошечка, бывшая любимица Пульхерии Ивановны, свыкшаяся с котами, не смотря на иронию по поводу того, что она «набралась у них романических правил», — образ зловещий. Она «родом» из детского кошмара, где в воображении пятилетнего Никоши воплотила в себе все мировое зло, и именно она в итоге станет вестницей смерти и двинет сюжет повести к трагической развязке.

В трагедии Гете история с Филемоном и Бавкидой это только эпизод. Он выполняет чисто служебную, подчиненную основному сюжету роль. Тут развеивается еще одна иллюзия Фауста. Иллюзия праведной власти. Власти, свободной от субъективных чувств властителя и освобождающей властителя от пут совести5. Эти герои у Гете — по существу, эмблема.

Гоголь, подхватив идею, разворачивает аналогию последовательно и детально. Тут и мотив еды, и мотив гостеприимства (у Гете они только слегка обозначены), и вековые дубы как символ вечной жизни. Только в товстогубовском лесу вековые дубы (как и липы в саду стариков у Гете) гибнут: приказчик тайком от хозяев вырубает их и продает.

Одной из самых значимых параллелей является решение темы смерти героев. У Гоголя это тоже аналогия-наоборот. В легенде Зевс дарует добродетельным супругам в ответ на их просьбу — одновременную смерть. «Пусть в один день и в один час наступит наша смерть; пусть не увижу я смерти Бавкиды, а она не увидит моей»6. Старосветские помещики умирают врозь. Смерть Афанасия Ивановича отделена от ухода обожаемой им Пульхерии Ивановны как минимум пятью годами. У Гете супруги умирают, хотя и трагически, но одновременно. В повести о малороссийских Филемоне и Бавкиде смерть Пульхерии Ивановны и растянувшаяся на пять лет трагедия оставленного Афанасия Ивановича — это кульминационные события, повествование переходит тут в совершенно другой регистр, обнажая вдруг бездонную глубину казавшейся поначалу такой примитивной, растительной жизни героев. После развернутой экспозиции, написанной в комически-добродушных, сниженных тонах, именно трагедия этой смертной разлуки вдруг заставляет нас ощутить всю силу большого человеческого чувства, соединявшего супругов.

В «Фаусте» жизнь Филемона и Бавкиды приносится в жертву «высокой цели» главного героя. Лес рубят — щепки летят. Гоголь и в трактовке гибели Филемона и Бавкиды более последователен. Конечно, не пожар, как у Гете, а смертная разлука, может означать для них настоящую гибель. Именно на их маркированную изначально неразделимость направлено острие бездушной карающей силы. Что касается пожара, то упоминание о нем есть в повести, и тут, кстати, возможен у Гоголя прямой намек на гетевских стариков (замечено М. Я. Вайскопфом7). Но пожар для старосветских помещиков так же нереален, как и то, что старый Афанасий Иванович вдруг возьмет ружье и пойдет на войну. И поэтому совсем не страшен, это только повод для всегдашнего подшучивания Афанасия Ивановича над Пульхерией Ивановной. «А что, Пульхерия Ивановна, <...>если бы вдруг загорелся дом наш...» (II, 24)

Итак, если наше предположение верно и первоначальный толчок к замыслу «Старосветских помещиков» связан с разговором в салоне А. О. Смирновой-Россет о «Фаусте» и гетевском преломлении древнего сюжета, это позволяет относить начало работы над повестью не к концу, а к первой половине 1832 года. Впечатления от поездки на родину в Васильевку, которая состоялась в июле-октябре 1832 года и которая наполнила потом повесть яркими красками любимой его Малороссии и фактами из жизни и истории родительского имения, способствовали развитию этого уже существовавшего в воображении писателя замысла о малороссийских Филемоне и Бавкиде.

Примечания

1. Вацуро В. Э. Записки комментатора. СПб, 1994. С. 325-332.

2. См. : Веселовский А. Н. Жуковский: поэзия чувства и «сердечного воображения». М., 1999. С. 286-287.

3. Афанасьев А. Н. М. С. Щепкин и его записки. — Библиотека для чтения, 1864, № 2. С. 8.

4. Andre v. Gronicka. The Russian Image of Goethe. Philadelphia, 1968.

5. Золотусский И. П. Фауст и физики // Золотусский И. П. Трепет сердца: Избранные работы. М., 1986. С. 271-278.

6. Кун Н. А. Легенды и мифы Древней Греции. М., 2006. С. 273.

7. Вайскопф М. Я. Сюжет Гоголя: Морфология. Идеология. Контекст. М., 2002. С. 368-369.

Яндекс.Метрика