В Париже с Гоголем
Мандельштам Ю. В. (Париж, Франция), поэт, критик, переводчик / 2005
Мандельштам Юрий Владимирович (1908 — 1943), поэт, критик, переводчик. Родился в Москве, в 1920 г. эмигрировал с родителями во Францию. Окончил русскую гимназию в Париже (1925) и филологический факультет Сорбонны (1929). В 1935 г. принял Православие. Арестован в 1942 г., погиб в немецком концлагере. Эссе «В Париже с Гоголем» (1937) создано «по мотивам» повести Н. В. Гоголя «Рим».
Подготовка текста и примечания И. А. Виноградова.
Русская эмиграция прочно осела в Париже — настолько прочно, что, подобно большинству парижских обывателей, самого Парижа уже почти не замечает. Русский эмигрант научился ездить в метро на службу, или ходить пешком на регистрацию «шомажных» карточек1, а по вечерам играть в бридж в кафе Мюра или в белотт в угловом трактирчике на Конвансон, запивая свой житейский проигрыш будничным «кремом» или горьким «ординером» изгнания. Но он забыл, что Отэй или пятнадцатый аррондисман2 — часть Парижа, что в них отражается, как солнце в малой капле воды, общая атмосфера самого сложного и противоречивого, глубокого и легкомысленного, прекрасного и уродливого, привлекательного и отталкивающего, своеобразного и трафаретного города на земле. Он забыл — да и как могло быть иначе — что эта смесь создает все же в окончательном счете исключительное своеобразие и излучает очарование на весь свет. Ему невдомек, почему эмигрант, застрявший в Белграде или в Шанхае, жалуется ему в письмах и рвется «в Париж, в Париж», произвольно перефразируя чеховских сестер. Нужно что-нибудь необычное, фантастическое, вроде приезда далекого друга, которому надо показать город, или — бывают же чудеса на свете — собственной поездки на пятнадцать дней в какую-нибудь Савойю, чтобы вдруг снова увидеть Париж, во всем его многообразии и единстве, снова оценить его, восхититься и вновь разочароваться.
Литераторы — люди странные. К ним порою приезжают, чтобы вместе побродить по Парижу, гости совсем неожиданные. Может, например, приехать из Лукки только что окончивший университет «двадцатипятилетний юноша, римский князь, потомок фамилии, составлявшей когда-то честь, гордость и бесславие средних веков», но которому отец «присылал содержание как студенту, а не как князю». Это обстоятельство, вероятно, и сгладило разницу в общественном положении обоих гуляк. Сгладились, впрочем, и более существенные различия: ведь молодой князь приехал в Париж не на международную выставку 1937 г., а ровно сто один год тому назад, летом 1836 года. Вернее, именно в то время посетил Париж Николай Васильевич Гоголь, рассказавший о похождениях князя в неоконченной и неотделанной, но удивительной повести «Рим». Но что значат каких-нибудь жалких сто лет? Конечно, за этот период появились автомобили, кинематограф и радио, Франция стала республикой, империей и снова республикой, и даже успел родиться и съездить в советскую Россию Андрэ Жид. Но Париж остался тем же, — тою же осталась вечная его сущность. И итальянский князь, переваливший через Симплон в экипаже, испытал в точности то же, что и русский литератор, вернувшийся из кратковременного пребывания в Савойе.
Правда, у литератора было перед князем преимущество книжных воспоминаний. Так, выходя с Лионского вокзала, он почему-то вспомнил стихи Волошина: «В дождь Париж расцветает, слово серая роза...» Итальянец же мог вспомнить только что-нибудь из Данте, которого читал ему его воспитатель аббат, восклицавший при этом: «Dio, che cosa divina!» или «diavolo, che divina cosa»3. Но литератор должен был признать, что «cosa» действительно «divina», а князь, поморщившись от Волошина (впрочем, он не понимал по-московски), согласился, что Париж и впрямь расцвел перед ним «блеском улиц, беспорядком крыш, гущиной труб, безархитектурными сплоченными массами домов, облепленных тесной лоскутностью магазинов, безобразием нагих, неприслоненных боковых стен, бесчисленной смешанной толпой золотых букв4, светлой прозрачностью нижних этажей, состоявших только из одних зеркальных стекол. Вот он, Париж... великая выставка всего, что производит мастерство, художество и всякий талант... Размен и ярмарка Европы». Выставка и ярмарка, — думал и литератор, спускаясь от «Музея новых искусств» к многочисленным павильонам на берегу Сены. — Мастерство и художество, но также коммерция и реклама. И как разобрать, где кончается художество и начинается торговля!
«Как ошеломленный, не в силах собрать себя, пошел он (князь) по улицам, пересыпавшимся всяким народом, исчерченным путями движущихся омнибусов, поражаясь то видом кафе, блиставшего неслыханным царским убранством, то знаменитыми крытыми переходами5, то останавливаясь перед афишами, которые миллионами пестрели и толпились в глаза, крича о двадцати четырех ежедневных представлениях и бесчисленном множестве всяких музыкальных концертов». Вслед за ним и русский эмигрант, лавируя между автомобилями, смотрел на нарядную толпу, шедшую от площади Согласия к Этуаль, и остановился перед столбом с афишами о новом фильме с Гретой Гарбо, очередной программе в цирке Медрано и концерте Фуртвенглера (билеты у Дюрана, начиная от 60 фр., более дешевые распроданы до появления афиши). А вечером в кафе заиграли громкоговорители, зажглось электричество в неоновых трубках — и «вся эта волшебная куча вспыхнула6 при волшебном освещении газа, все домы вдруг стали прозрачными, сильно засиявши снизу; окна и стекла в магазинах, казалось, исчезли, пропали вовсе, и все, что лежало внутри их, осталось прямо среди улицы нехранимо».
И жизнь обоих приехавших «потекла живо, как течет жизнь многих парижан». Князь «в девять часов утра, схватившись с постели, уже был в великолепном кафе, с модными фресками за стеклом, с потолком, облитым золотом, с листами длинных7 газет, с благородным приспешником, держащим в руке8 великолепный серебряный кофейник9». Литератор подходил к стойке и покупал пакет «Бле Голуаз», а гарсон наливал ему из никелевого кофейника привычную бурду (круасаны лежали в корзинке). А вот и газеты — «Жур», «Юманите» и вчерашний «Пари Суар». «Вопросы на вопросы, возражения на возражения10; всякое чуть заметное движение и действие камер и министерства разрасталось в движение огромного размаха между упорными партиями и почти отчаянным криком слышалось в журналах». Правые уверяли, что произойдет коммунистический переворот, а левые разоблачали заговор Круа де фэ... «Даже страх чувствовал итальянец11, думая, что завтра же вспыхнет революция». Он помнил, что шесть лет тому назад, в июле, Карл X отрекся от престола, что год тому назад пришло к власти правительство народного фронта и забастовщики заняли заводы. «Как будто в чаду» выходил литератор из кафе, забыв оставить гарсону на чай — «и только один Париж с своими улицами мог выветрить в одну минуту из головы весь этот груз. Его порхающий по всему блеск и пестрое движение, после этого тяжелого чтения, казались чем-то похожим на легкие цветки, сбежавшие12 по оврагу пропасти».
Больше всего поражали князя парижанки, «с едва вызначавшимися легкими формами, с маленькой ножкой, с тоненьким воздушным станом, с ответным огнем во взорах». Если их пригласить в кино, то они охотно последуют и дальше, не понимая, почему монпарнасский знакомый все время вспоминает Бодлера и не хочет, чтобы его называли «мон шу». Впрочем, «парижский эрос», о котором писал Альфиери и пела Мистангет, весь день расцветает на улицах и в витринах магазинов «светлыми, легкими продавщицами13... Как будто бы суровая наружность мужчины была неприлична14. Заманчиво щегольские тонкие руки, вымытые всякими мылами, блистая, заворачивали бумажки конфет15, меж тем как глаза светло и пристально вперялись16 в прохожих, как рисовалась в другом месте светловолосая головка в картинном склоне, опустивши длинные ресницы в страницы модного романа, не видя, что около нее уже собралась17 куча молодежи». А около витрины со спортивными принадлежностями на Елисейских Полях, в двух шагах от редакции «Возрождения», князь не мог протолкаться взглянуть на креолку в купальном костюме, демонстрирующую новый аппарат. Пришлось перейти к лавке, «где краснел в зелени огромный морской рак и воздымалась набитая трюфелями индейка с лаконической надписью: „триста франков“».
«Назевавшись досыта», он решил пойти в театр, «недоумевая, который выбрать: там блещет водевиль (Морис Шевалье и десятки герльс), там горячая драма (событие сезона — первая пьеса Мориака). Он, однако же, „не позабыл с этим разнообразным зеванием соединить занятий ума18. Он принялся слушать всех знаменитых профессоров — пошел на лекции Поля Валери, не получившего премии Нобеля и с горя ставшего преподавать студентам поэтику. „Живая речь, часто восторженная, новые точки и стороны, подмеченные ретивым профессором, были неожиданны для молодого итальянца (и иногда для самого Валери)... Он успел найти доступ ко всем знаменитостям (Тино Росси, Марселю Тилю), даже увидал в лицо тех модных писателей (Монтерлана, Селина), которых странными созданиями была поражена его душа, в которых всем мнилось слышать еще небранные дотоле струны, неуловимые доселе изгибы страстей. «Нет лучшего места, как Париж, — восклицал литератор. — В голове его даже вертелась мысль отказаться вовсе от Италии». Вернее, возникало опасение, что в будущей России ему будет недоставать Парижа.
Но скоро „многое показалось ему не в том виде, как было прежде. Во многом он разочаровался19. Он видел, как вся эта многосторонность и деятельность20 исчезала без выводов и плодоносных душевных осадков. В движении вечного его кипения и деятельности виделась теперь ему странная недеятельность, страшное царство слов вместо дел... Журнальное чтение огромных листов поглощало весь день и не оставляло часа для жизни... Слово «политика» опротивело наконец сильно итальянцу. В движение торговли, ума, везде, во всем видел он только напряженное усилие и стремление к новости. Один силился пред другим во что бы то ни стало взять верх хотя бы на одну минуту. Купец весь капитал свой употреблял на одну только уборку магазина, чтобы блеском и великолепием заманить к себе толпу21. Странностью неслыханных страстей, уродливостью исключений из человеческой природы силились повести и романы овладеть читателем22. В самой науке23 теперь стало ему заметно везде желание выказаться, хвастнуть, выставить себя... Везде усилия поднять доселе не замеченные факты и дать им огромное влияние, иногда в ущерб гармонии целого, с тем только, чтобы оставить за собой честь открытия... Тоскливое расположение духа им овладело (знакомый всем парижанам «кафар»24). Напрасно старался он25 сойтись с людьми, которых уважал26. Дружба завязывалась быстро, но уже в один день француз выказывал себя всего до последней черты... И нашел он какую-то странную пустоту в сердцах... Не почила здесь величественно-степенная идея. Везде намеки на мысли, и нет самих мыслей; везде полустрасти, и нет страстей, все не окончено, все наметано, набросано с быстрой руки».
Париж стал тяготить его. «Как убитый останавливался он над Сеной, на грузном, тяжелом мосту», — и грохотали над ним поезда метро линии Итали-Этуаль. «Только в одну еще Итальянскую оперу заходил он (не в русский ли театр?), там только как будто отдыхала душа его, и звуки родного языка теперь вырастали перед ним во всем могуществе и полноте». Князь едва дождался денег и уехал в Рим; деньги литератора иссякли, и он перестал бродить по Парижу и заходить к стойке. Оба вернулись к обыденной жизни — и понемногу разочарование и хандра сгладились и слились с очарованием Парижа, вошли в него, как один из элементов, и все вместе стало мечтой о прекрасном.
Примечания
1. «Шомажные» карточки — карточки безработного (от фр. chomage — безработица).
2. Аррондисман (от фр. arrondissement) — округ.
4. Далее пропущено: которые лезли на стены, на окна, на крыши и даже на трубы.
7. Далее пропущено: журналов и.
8. В повести вместо: держащим в руке — проходившим мимо посетителей, держа.
11. Далее пропущено: читая их.
14. Далее пропущено: и мелькала бы темным пятном из-за цельных стекол. Он глядел, как.
18. Далее пропущено: которых требовала нетерпеливо душа его.
20. Далее пропущено: его жизни.
23. Далее пропущено: в ее одушевленных лекциях, которых достоинство не мог не признать он.
24. Кафар (от фр. cafard) — хандра, мрачное настроение.
25. Далее пропущено: развлекать себя, старался.
26. Далее пропущено: но не сошлась итальянская природа с французским элементом.