Следы архаической традиции в творчестве Н. В. Гоголя: О магическом потенциале слова

Николаева П. В. (Иваново), аспирант кафедры русской словесности и культурологии Ивановского государственного университета / 2007

В одной из статей, входящих в «Выбранные места из переписки с друзьями», Гоголь утверждал: «Обращаться с словом нужно честно. Оно есть высший подарок бога человеку»1. Что подразумевается под «честным» обращением со словом? Каковы возможности слова в представлении писателя? К какому результату, по Гоголю, приводит слово сказанное или написанное? Каковы условия осуществления этого результата? Поставленные вопросы далеко не исчерпывают существа всей проблемы «Гоголь и слово», которая «является одним из ключевых моментов <...> поэтики Гоголя в целом, а также его жизни и деятельности вообще»2. И хотя над этой проблемой начали размышлять еще современники писателя, она до сих пор далека от окончательного решения. Чтобы ответить на поставленные выше вопросы, мало исследовать статьи Гоголя о слове — нужно попытаться осмыслить в соответствующем ракурсе и художественное творчество писателя. Понятно, что это требует внимательного, неторопливого прочтения гоголевских произведений. Вот почему в статье пойдет речь о сравнительно небольшом круге источников (привлекаются только «Вечера на хуторе близ Диканьки» и «Миргород») и лишь об одном из возможных аспектов интересующей нас проблематики — неконвенциональном восприятии слова гоголевскими героями и самим писателем.

В посвященной Гоголю научной литературе распространена мысль о том, что внутренний, скрытый смысл его произведений следует искать в мифологических представлениях о мире. Одной из характерных особенностей архаической картины мира выступает отношение к слову как к магической силе, которое объясняется синкретичностью древнего сознания: «Диффузность, нерасчлененность первобытного мышления проявилась в неотчетливом разделении в мифологическом мышлении субъекта и объекта, предмета и знака, вещи и слова, существа и его имени, вещи и ее атрибутов, единичного и множественного, пространственных и временных отношений, начала и принципа, т. е. происхождения и сущности»3. Для мифологического мышления естественно, что к материализации слова может привести его произнесение (не только ритуальное, но и непреднамеренное, неосознанное). Результат, как правило, оказывается непредсказуемым и крайне опасным для говорящего: «Злое, неосторожно сказанное в сердцах слово, хотя бы без всякого желания, чтоб оно сбылось, по народному поверью, никогда не остается без худых последствий»4.

О слове, его происхождении, высоком статусе в разных религиях и культурах размышляли философы, писатели, поэты, историки и теоретики литературы, лингвисты. Например, А. А. Потебня в работе «Слово и миф» пишет: «Есть период, когда человек не только не отделяет слова от мысли, но даже не отделяет слова от вещи; отсюда происходит старинное верование, дожившее до настоящего времени и состоящее в том, что одно произнесение известного слова само по себе может произвести то явление, с которым оно связано»5.

Таковы принципы мифологического мышления, проявляющиеся в неконвенциональном отношении к слову, суть которого в том, что «... слово — это не условное обозначение некоторого предмета, а его часть, поэтому, например, произнесение ритуального имени может вызвать присутствие того, кто им назван, а ошибиться в словесном ритуале — это обидеть, прогневить высшие силы или навредить им»6.

Имея в виду такую особенность первобытного мышления, ученые наряду с другими функциями языка выделяют призывно-побудительную и близкую к ней магическую. Среди факторов, способствующих реализации данных функций в художественных текстах, можно отметить следующие: во-первых, особый хронотоп (сакральное пространство, время суток — ночь), во-вторых, критическую для героя ситуацию и, наконец, в-третьих, специальные речевые формы, в которые облекается слово. К таким формам следует отнести клятву, молитву, заклятие, пожелание, предсказание, проклятие и т. п. Подробную классификацию жанров неконвенционального слова приводит Н. Б. Мечковская, подчеркивая их общее свойство: «они содержат знаки (слова, словесные формулы, высказывания, последовательности высказываний и т. д.), которым в коммуникации верующих приписываются те или иные трансцендентные свойства — такие, как магические способности»7.

Некоторым героям «Вечеров на хуторе близ Диканьки» свойственно аккуратное, трепетное обращение со словом. Например, в «Майской ночи» писарь сообщает голове: «Твою милость величают такими словами... словом, сказать стыдно» (I, 169). Писарь встревожен не только тем, что бранные слова произносятся в адрес самого влиятельного человека в хуторе — головы, но и тем, что они вообще произносятся («... пьяный москаль побоится выбросить их нечестивым своим языком»; I, 169 — 170). В «Заколдованном месте» дьячок Фома Григорьевич так комментирует поведение своего деда: «Влез в курень, промокши насквозь, накрылся тулупом и принялся ворчать что-то сквозь зубы и приголубливать чорта такими словами, каких я еще от роду не слыхивал. Признаюсь, я бы, верно, покраснел, если бы случилось это среди дня» (I, 313). Кузнец Вакула в беседе с Пузатым Пацюком очень осторожен в выборе слов: «Ты, говорят, не во гнев будь сказано... — сказал, собираясь с духом, кузнец, — я веду об этом речь не для того, чтобы тебе нанесть какую обиду, приходишься немного сродни чорту» (I, 223). Несомненная робость кузнеца, подтверждаемая многочисленными паузами и робкими жестами («... отсторонился немного и закрылся рукавом»; там же), объясняется, с одной стороны, боязнью рассердить Пацюка и тем самым лишиться надежды достать черевички для Оксаны, а с другой — тем, что герой осознает силу слова и не лишен речевой интуиции (напомним сцену аудиенции у царицы: «... кузнец удивился, слыша, что этот запорожец, зная так хорошо грамотный язык, говорит с царицею, как будто нарочно, самым грубым, обыкновенно называемым мужицким наречием. „Хитрый народ! — подумал он сам себе, — верно, не даром он это делает“»; I, 238).

Из приведенных примеров видно, что герои, отличающиеся повышенной чуткостью к слову, — люди, как правило, грамотные (писарь, дьячок) или имеющие отношение к искусству (кузнец Вакула). Свойственная им языковая рефлексия не объясняется автором, но она, несомненно, берет начало в древнейших представлениях о магической силе слова, которая «заключается в его способности вызывать представления, образы»8.

Пожалуй, единственный персонаж, определенно высказывающийся о возможных последствиях небрежного обращения со словом, — это винокур в «Майской ночи». Он предостерегает голову от неразумного слова, способного навлечь беду и на себя, и на другого человека: «Стой, стой! Боже тебя сохрани, сват! — подхватил, побледневши, винокур. — Боже сохрани тебя, и на том, и на этом свете, поблагословить кого-нибудь такою побранкою!» (I, 167). Из рассказа винокура о покойной теще становится ясно, что к беде приводит не только произнесенное в сердцах слово, но и невысказанная мысль: стоило хозяйке мысленно пожелать гостю подавиться галушками, «как вдруг тот поперхнулся и упал» (там же). Эта история, не имеющая прямого отношения к сюжету повести, звучащая из уст суеверного человека («Винокур верил всем приметам»; I, 166) и завершающаяся комическим образом сидящего верхом на крыше мертвеца с галушкой в зубах, не производит сильного впечатления на слушателей (реакция головы: «Чудно, сват!»; I, 168) и не бросает мрачного, тревожного отсвета на дальнейшее развитие событий. Тем не менее рассказ винокура, взятый в контексте «Вечеров...» и «Миргорода», проясняет очень многое, приоткрывает внутреннюю логику развития сюжета, заключающуюся в том, что при определенном стечении обстоятельств слово материализуется и предопределяет исход событий.

В повестях цикла «Вечера на хуторе близ Диканьки» ситуации, в которых действие подчиняется законам неконвенционального слова, немногочисленны; фидеистическая логика не всегда выражена в них последовательно. Например, в «Ночи перед Рождеством» кузнец Вакула выгоняет Чуба из хаты с такими словами: «Убирайся к чорту с своими колядками! <...> Что ж ты стоишь? Слышишь, убирайся сей же час вон!» (I, 214). Озадаченный Чуб идет к Солохе, не подозревая, что в этот самый момент у нее гостит черт. Таким образом, Вакула посылает отца своей возлюбленной к черту не в переносном, а в прямом смысле: произнесенное слово провоцирует обозначенное действие. С другой стороны, Чуб в ответ желает Вакуле: «Постой ты, бесовский кузнец, чтоб чорт поколотил и тебя, и твою кузницу, ты у меня напляшешься!» (там же). Можно предположить, что сбудутся и эти слова, но в конце повести все происходит наоборот: «Тут, схвативши хворостину, отвесил он [Вакула] ему три удара, и бедный чорт припустил бежать...» (I, 241). Очевидно, причина нарушения сформулированного ранее принципа — в общем замысле произведения: добро побеждает зло, и всесильное слово отказывается помогать отрицательным персонажам.

Повесть «Вий» не перестает вызывать повышенное внимание исследователей. Что касается собственно проблемы слова в этом шедевре гоголевского творчества, то ей посвящена уже упоминавшаяся нами работа О. Б. Заславского, содержащая множество интереснейших наблюдений. Не со всеми из них, впрочем, в том числе не только частными, но и концептуально значимыми для автора, можно согласиться. Так, исследователь подчеркивает мысль о том, что слово Хомы — слово Писания, божье слово — «не только не оказало защиты от нечистой силы — именно оно ее активизировало»9. Однако Хому Брута, мягко говоря, трудно назвать адекватным носителем Священного Писания. Гоголя безусловно волнует проблема действия божьего слова. Но его не в меньшей мере занимает, в устах кого оно звучит, в какой мере вообще оно может быть транслируемо простым смертным.

Бурсаки же относятся к слову крайне небрежно, и более других этим отличается Хома Брут. В «Заметках о „неевклидовой геометрии“ Гоголя» Ю. В. Манн относит этого героя к числу «оставленных» и задумывается над причинами его особого положения в ряду бурсаков: «Почему именно Хома Брут стал объектом притязаний сверхличных сил, что вначале отделило его, словно приговоренного, от окружающих завесой отчуждения, а потом привело к гибели? Потому что от Хомы Брута меньше всего этого можно было ожидать»10.

Действительно, перед нами, казалось бы, ничем не примечательный герой, в речи которого слова «черт» и «бог» звучат практически как синонимы:

«— Что за чорт! — сказал философ Хома Брут, — сдавалось совершенно, как будто сейчас будет хутор. <...>

— Ей-богу! — сказал, опять остановившись, философ. — Ни чертового кулака не видно» (II, 182).

Первые две фразы, произнесенные Хомой, отделяют его от других персонажей. Поэтому неудивительно, что именно он расплачивается за необдуманную клятву, данную бурсаками старухе-ведьме. Напомним, как это происходит.

Просьба о ночлеге звучит от лица всех семинаристов: «Умилосердись, бабуся! Как же можно, чтобы христианские души пропали ни за что, ни про что? Где хочешь помести нас. И если мы что-нибудь, как-нибудь того, или какое другое что сделаем, — то пусть нам и руки отсохнут, и такое будет, что бог один знает» (II, 184). Большое значение здесь имеет форма, в которую облекаются слова героев. Обычная в данной ситуации просьба сопровождается клятвой. Бурсаки, привыкшие следить за своей речью только в присутствии наставников, божатся и тем самым придают клятве ритуальный оттенок, а это излишне и неуместно (особенно в устах будущих священников): было бы достаточно простого обещания вести себя прилично. Однако сочетание просьбы и клятвы, предполагающей страшное наказание в случае ее нарушения, действует мгновенно: старуха соглашается приютить заблудившихся семинаристов. Это оказывается отправной точкой развития сюжета: слово произнесено, вернуть его невозможно, и все, что происходит далее, можно рассматривать как последствия неразумного обращения со словом. К. Соливетти, анализировавшая этот эпизод, приходит к выводу, с которым трудно не согласиться: «Для Гоголя очевидно, что даже невинное слово, мелкая ложь или проклятие, неуместное или неподобающее использование слов влечет за собой жестокое наказание»11. Это, конечно, следствие неконвенционального отношения к слову, результат такого его восприятия, какое могло быть знакомо писателю не только по книжным источникам (например, агиографии, в частности житиям, созданным Епифанием Премудрым12), но и устной народной культуре (как украинской, так и русской).

События развиваются так, как было сформулировано в клятве, спровоцировавшей их, и происходит это с буквальной точностью. Хома Брут не в силах сопротивляться напавшей на него ведьме: «Философ хотел оттолкнуть ее руками, но к удивлению заметил, что руки его не могут приподняться, ноги не двигались, и он с ужасом увидел, что даже голос не звучал из уст его: слова без звука шевелились на губах» (II, 185). Необдуманное слово превращается в действие, хотя Хома еще ничего не успел сделать. Когда же он убивает панночку, срабатывает механизм, о котором мы уже говорили: слово материализуется, и в итоге на самом деле случается «такое <...> что бог один знает» (II, 184). Но внутренний смысл происходящего скрыт от героя, потому что он привык изъясняться устоявшимися формулами, значение которых от частого произнесения стерлось и не ощущается им. Более того, спустя некоторое время он совершает аналогичную ошибку. В беседе с сотником Хома, смешав заведомую ложь с неосознанной (говоря, что не был знаком с покойницей, он еще не знает, что сам стал причиной ее смерти), подтверждает все сказанное клятвой: «Вот на этом самом месте пусть громом так и хлопнет, если лгу» (II, 197). Не сразу, но сбывается и это предсказание; в финале повести читаем: «Бездыханный грянулся он на землю, и тут же вылетел дух из него от страха» (II, 217). Автор специально подбирает сходные слова и конструкции, чтобы соответствие было более очевидным.

Магическую функцию выполняют и такие речевые формы, как молитвы и заклятия (заклинания), причем их роль в произведении выглядит довольно странной. Логично было бы предположить, что человек, получающий богословское образование, в критической ситуации будет искать спасение в обращении с молитвой к богу. Однако все происходит по-другому. Впервые Хома Брут подменяет молитву заклинанием во время ночного полета с ведьмой: «Изнеможенный, растерянный, он начал припоминать все, какие только знал, молитвы. Он перебирал все заклятия против духов и вдруг почувствовал какое-то освежение...» (II, 187). Именно заклятие, а не молитва помогает ему справиться с ведьмой: «„Хорошо же!“ — подумал про себя философ Хома и начал почти вслух произносить заклятия. Наконец, с быстротою молнии выпрыгнул из-под старухи и вскочил в свою очередь к ней на спину» (II, 187). В дальнейшем Хома Брут не сомневается в выборе средства борьбы с нечистой силой: в церкви звучат заклинания, потому что молитва — божье слово — в устах героя оказывается бессильной.

В связи с этим возникает вопрос о доверии к слову. К. Соливетти считает, что уже в самом имени «Хома» (или «Фома») содержится смысл, помогающий прояснить этот вопрос: «С Фомой Неверующим героя «Вия» объединяет недоверие к слову, свидетельствующее о слабом «я» Хомы, чья личность — только искаженное отражение личности его соименников и вообще человека«13. Действительно, хотя, войдя в церковь, Хома говорит: «Ведь она не встанет из своего гроба, потому что побоится божьего слова» (II, 207), в его речи нет твердой уверенности. Он просто повторяет то, что слышал от других людей. Его личное мнение по этому вопросу остается непроясненным, хотя разговор об истинности и силе божьего слова уже заходил чуть ранее. По пути на хутор один из слуг пана, Дорош, задает Хоме странный вопрос: «Я хотел бы знать, чему у вас в бурсе учат; тому ли самому, что и дьяк читает в церкви, или чему другому?» (II, 192). Ему отвечает другой казак: «О боже мой, боже мой! <...> И на что такое говорить? Так уж воля божия положила. Уже что бог дал, того не можно переменить» (там же). Эти слова должен был произнести Хома Брут, знакомый с церковными книгами, но он не вмешивается в разговор, и Дорош остается при своем мнении: «в тех книжках» написано «может быть, совсем другое, чем у дьяка» (там же). Вскоре в этом невольно убеждается и сам философ: на третью ночь в церкви он замечает, «что он читает совсем не то, что писано в книге» (II, 216). «Божье слово», на которое он рассчитывал, отказывается повиноваться нестойкому в своей вере человеку. Получается, что Хома борется с нечистой силой ее же оружием: он произносит свои заклинания, а ведьма — свои. Конкретные слова, составляющие их, не имеют значения. Так, о заклинаниях ведьмы сказано: «Глухо стала ворчать она и начала выговаривать мертвыми устами страшные слова; хрипло всхлипывали они, как клокотанье кипящей смолы. Что значили они, того не мог бы сказать он, но что-то страшное в них заключалось» (II, 210). Противоборство Хомы и ведьмы можно рассматривать как своеобразный аудиально-визуальный поединок, в котором сила слова ведьмы, возрастающая за счет паралингвистических моментов (прежде всего, звучания голоса), такова, что становится причиной появления нечисти, возглавляемой Вием: «... дико взвизгивая, понеслись заклинания. Вихорь поднялся по церкви, попадали на землю иконы, полетели сверху вниз разбитые стекла окошек. Двери сорвались с петлей, и несметная сила чудовищ влетела в божью церковь. Страшный шум от крыл и от царапанья когтей наполнил всю церковь. Все летало и носилось, ища повсюду философа» (II, 216).

Следует отметить одну интересную деталь, которая оказывается значимой в развитии сюжета. Мертвая панночка лишена зрения. Если в начале произведения она силой своего взгляда лишила философа способности двигаться, то теперь все по-другому: «Труп уже стоял перед ним на самой черте и вперил на него мертвые, позеленевшие глаза» (II, 210); «... труп не там ловил его, где стоял он, и, как видно, не мог видеть его» (II, 210). Ведьма не может перейти черту круга, и она не причинила бы зла Хоме, если бы не могла не только видеть, но и говорить, потому что взгляд ее мертвых очей не способен погубить его. Но она и говорит, и слышит то, что говорит Хома, угадывая в его голосе страх и неуверенность. Как мы уже убедились, страшные заклинания ведьмы обладают огромной силой: они срывают со стен церкви иконы, открывают двери и окна для чудищ, которые приводят Вия и поднимают ему веки. В конечном итоге Хома погибает все-таки от взгляда Вия, но этого не случилось бы, если бы не заклинания ведьмы, вызвавшие появление Вия. Поэтому можно сказать, что, хотя взгляд играет огромную роль в поэтике Гоголя, он тесно связан со словом и порой зависит от него, как, например, в данном случае.

Вопрос о взаимодействии в произведениях Гоголя визуальных и вербальных компонентов сложен и требует пристального внимания. Эти компоненты соперничают друг с другом, порой сочетаясь в границах одной фразы, созданной по законам гоголевского художественного мира. В «Вие» можно обнаружить, по крайней мере, два таких случая. Во-первых, воздействие взгляда ведьмы на Хому Брута автор описывает так: «... он с ужасом увидел, что даже голос не звучал из уст его» (II, 185). И, во-вторых, момент, когда Хома смотрит на себя в зеркало после ночи, проведенной в церкви, подается Гоголем следующим образом: «Он с ужасом увидел истину их слов: половина волос его точно побелела» (II, 212). Казалось бы, мы имеем дело с неверным употреблением глаголов чувственного восприятия, но в действительности здесь есть и определенная логика. Слово «видеть» присутствует в этих фрагментах в значении «понимать», «чувствовать», а его необычное сочетание с лексемами, имеющими отношение к вербальному ряду, позволяет заострить внимание читателей на важности и тех, и других компонентов восприятия действительности.

Комплекс проблем, связанных со словом и его неконвенциональным восприятием, не исчерпывается на этом. В повести заданы странные, необычные соотношения между аудиальными и визуальными образами, между тишиной и звуком, между книжным и устным словом, между внутренней речью и словами, произносимыми вслух. Более детальное исследование данной проблематики в этом и других произведениях Гоголя может дать интересные результаты, выявляющие новые закономерности его художественного мира.

Примечания

1. Гоголь Н. В. Полное собрание сочинений: В 14 т. М., 1937 — 1952. Т. 8. С. 231. Далее ссылки на это издание приводятся в тексте статьи в скобках с указанием римской цифрой тома, арабской — страницы. Курсив в цитатах мой, разрядка принадлежит цитируемым авторам.

2. Заславский О. Б. Проблема слова в повести Н. В. Гоголя «Вий» // Wiener Slawistischer Almanach. Band. 39. Munchen, 1997. S. 17.

3. Токарев С. А., Мелетинский Е. М. Мифология // Мифы народов мира: Энциклопедия: В 2 т. М., 2003. Т. 1. С. 13.

4. Афанасьев А. Н. Древо жизни. М., 1982. С. 109.

5. Потебня А. А. Слово и миф. М., 1989. С. 206.

6. Мечковская Н. Б. Язык и религия. М., 1998. С. 42.

7. Там же. С. 77.

8. Парандовский Я. Алхимия слова. М., 1990. С. 135.

9. Заславский О. Б. Указ. соч. С. 11.

10. Манн Ю. В. Заметки о «неевклидовой геометрии» Гоголя, или «Сильные кризисы, чувствуемые целою массою» // Вопросы литературы. 2002. № 4. С. 178 — 179.

11. Соливетти К. Автор и его зеркала. СПб., 2005. С. 79.

12. О неконвенциональном отношении к слову применительно к Епифанию Премудрому см.: Лихачев Д. С. Культура Руси времени Андрея Рублева и Епифания Премудрого. Л., 1962.

13. Там же. С. 75.

Яндекс.Метрика