Чичиков как славянофил
Мильдон В. И. (Москва), доктор филологических наук, профессор кафедры эстетики, истории и теории культуры ВГИК им. С. А. Герасимова / 2013
Речь пойдет об одном противоречии, свойственном не только Гоголю, но, по моим наблюдениям, и любому крупному художнику, возможно, не только русскому, но у русских оно выражено очень отчетливо.
Я имею в виду противоречие осознанных намерений и результатов, с намерениями никогда не совпадающих. В письме Пушкину от 7 октября 1835 г. Гоголь сообщает: «Мне хочется в этом романе показать хотя с одного боку всю Русь» (Х, 375), а спустя год, 12 ноября 1836 г., напишет В. А. Жуковскому: «Вся Русь явится в нем» (XI, 74; везде в цитатах полужирный курсив мой. — В. М.).
То с одного боку, то вся Русь — замыслы менялись. Что же вышло?
Перечитаем знаменитый эпизод в финале I тома — «Русь-тройка». Торжественный, гимно- или одоподобный пафос (оправдывающий жанровую характеристику книги — «поэма») соответствовал авторскому замыслу в объеме проектируемых трех томов1. Изобразить главного героя, мошенника, вечно хлопочущего о мирских благах и не жалеющего ради этого прямо-таки богатырских сил (богатырем назвал Чичикова один из персонажей 2-го тома, купец-миллионщик Муразов2), — изобразить все это, а потом показать, как плут и приобретатель нравственно перерождается и может стать образцом всякому русскому читателю, вследствие чего сама Русь предстанет, наконец, в своем подлинном виде, сейчас искаженном всякими наростами на ее теле.
Тогда-то, предполагал Гоголь, она исполнит свое великое историческое предназначенье — быть спасителем заблудившихся народов Европы, — и он торжественно (совсем в духе финала I тома) объявлял в «Выбранных местах из переписки с друзьями»: «Еще пройдет десяток лет, и вы увидите, что Европа приедет к нам не за покупкой пеньки и сала, но за покупкой мудрости, которой не продают больше на европейских рынках» (VIII, 345).
Взгляд писателя на спасительную для европейского человечества роль России, его глубокая и ничем не колеблемая вера в этот жребий соответствовали мировоззрению славянофилов.
В «Обозрении русской словесности 1829 г.» И. Киреевский писал: «У нас есть благо — залог всех других: у нас есть надежда и мысль о великом назначении нашего отечества!» В чем оно? — «Для того, чтобы целое Европы образовалось в стройное, органическое тело... нужен народ, который господствовал бы над другими своим политическим и умственным перевесом»3. Таков русский народ.
Ту же мысль А. Хомяков развил в статье «О старом и новом» (1839): «Нам стыдно было бы не перегнать Запада. Англичане, французы, немцы не имеют ничего хорошего за собой <...> Наша древность представляет нам пример и начала всего доброго в жизни частной, в судопроизводстве, в отношениях людей между собой; но все это было подавлено, уничтожено отсутствием государственного начала, раздорами внутренними, игом внешних врагов. Западным людям приходится все прежнее отстранять как дурное и все хорошее в себе создавать; нам довольно воскресить, уяснить старое, привести его в сознание и жизнь. Надежда наша велика на будущее»4.
Гоголь как мыслитель и публицист вполне разделял убеждения славянофилов. «Зачем же ни Франция, ни Англия, ни Германия не... пророчествуют о себе, — спрашивал он в „Выбранных местах“, — а пророчествует одна только Россия? Затем, что сильнее других слышит Божью руку на всем, что ни сбывается в ней, и чует приближенье иного Царствия» (VIII, 25).
Однако все созданное им, художником, обнаруживает разительное противоречие с его публицистическими суждениями. Наиболее ярко это выразилось в истории романа «Мертвые души».
Загадочны известные строки финала I тома, где образ «Русь — птица-тройка» оказывается в явном несоответствии намерениям автора, который, повторяю, пел гимн России.
Мошенник Чичиков покидает город, чтобы избежать уголовного преследования, и вдруг от имени автора звучит совершенно не объяснимый в этих условиях вопрос: «Русь, куда ж несешься ты?»
При чем здесь Русь? Почему Россия сравнивается с тройкой, уносящей вора от наказания?
Явная публицистическая вставка в художественный текст означает, что писателя занимала мысль о первенствующей роли России среди европейских народов. Не случайно, что в том же 1842 г., когда был опубликован I том поэмы, Гоголь закончил 2-ю редакцию «Тараса Бульбы», где есть слова: «Что, взяли, чертовы ляхи? Думаете, есть что-нибудь на свете, чего бы побоялся козак? Постойте же, придет время, будет время, узнаете вы, что такое православная русская вера! Уже и теперь чуют дальние и близкие народы: подымается из Русской земли свой царь, и не будет в мире силы, которая бы не покорилась ему!..» (II, 172).
Эти-то соображения и служили идейным основанием трехчастной поэмы.
Чем же все обернулись?
Дважды сжигался ее второй том. Уцелевшие страницы безоговорочно свидетельствуют, что Гоголь не оставлял намерений превратить мошенника Чичикова едва ли не в святого. Ничего не получалось, потому и сожжены оба варианта 2-го тома. Пока сам не станешь праведником, объяснял Гоголь в «Четырех письмах разным лицам...», не сумеешь изобразить праведника.
Но причина была в ином, об этом и свидетельствует финал I тома.
Впервые образ чичиковской тройки как птицы появляется в доме Коробочки. «Хозяйка вышла, и он тот же час поспешил раздеться, отдав Фетинье всю снятую с себя сбрую, как верхнюю, так и нижнюю <...> Когда, подставивши стул, взобрался он на постель, она опустилась под ним почти до самого пола, и перья, вытесненные им из пределов, разлетелись во все углы комнаты» (VI, 47).
«Сбруя» и «перья» — метонимическое обозначение «птицы-тройки». Как видим, еще нет ничего, что дало бы повод предположить будущий гимн России, в финале он и впрямь оставляет странное впечатление, ибо в системе художественных средств гоголевской поэтики (а мы знаем, что именно такие средства в первую очередь ответственны за смыслы произведения, хочет этого автор или нет) полеты, как правило, свойственны нечистой силе — от черта в «Ночи перед Рождеством» до сонмища нечисти в «Вие».
Кроме того, упоминаемый финал I тома интонационно и до некоторой степени лексически напоминает финал «Записок сумасшедшего» (1835): «Спасите меня! Возьмите меня! дайте мне тройку быстрых, как вихорь, коней! Садись, мой ямщик, звени, мой колокольчик, взвейтеся, кони, и несите меня с этого света! Далее, далее, чтобы не видно было ничего, ничего. Вон небо клубится передо мною; звездочка сверкает вдали; лес несется с темными деревьями и месяцем; сизый туман стелется под ногами <...> с одной стороны море, с другой Италия; вон и русские избы виднеют» (III, 214).
Известно, что символ как феномен художественной речи может допускать неограниченный запас ассоциаций. Этим, замечу попутно, объясняется, почему произведения, созданные много лет или даже веков назад, читаются до сих пор: протекшее время увеличилось смыслами, о которых и подумать не могли в пору создания. Так и с птицей-тройкой-Русью.
Безумец Поприщин наводит мысль на оценку I тома Герценом, заговорившим о болезни:
«„Мертвые души“ потрясли всю Россию.
Предъявить современной России подобное обвинение было необходимо. Это история болезни, написанная рукою мастера. Поэзия Гоголя — это крик ужаса и стыда <...> Но чтобы подобный крик мог вырваться из груди, надобно, чтобы в ней оставалось что-то здоровое, чтобы жила в ней великая сила возрождения <...>
Тут мы вновь сталкиваемся лицом к лицу с важным вопросом: где доказательства того, что русский народ может воспрянуть, и каковы доказательства противного? Вопрос этот... занимал всех мыслящих людей, но никто из них не нашел его решения»5.
Не нашел и Гоголь, потому что оказалась неразрешимой дилемма: или Русь воровская, но, увы, реальная; или славянофильская, утопическая, вроде русских изб в Италии из грезы Поприщина.
Писатель, конечно, сознавал, что пишет, и, работая над I томом, предупреждал читателя: это еще не все, предстоит продолжение. Из его дальнейших признаний (в письмах, «Выбранных местах»), по воспоминаниям современников мы теперь знаем, каким оно ему воображалось.
К ассоциациям нечисти и безумия, вызываемым образами полета, добавляется, повторяю, и то, что мчит птица-тройка мошенника, — давно, впрочем, замеченное обстоятельство и, кстати, иллюстрация хорошо известного утверждения: в контексте всего творчества писателя-художника его образы приобретают не контролируемое им значение, очень часто (а то и всегда) противоречащее осознанным задачам.
В самом деле, не предполагал же Гоголь, что его Русь-тройка окажется символом воровства; что гимн будущности России станет пророчеством торжества мошенников — разновидности бесовской нечисти. Разумеется, нет, иначе нельзя объяснить странной в этом гимне лексики: «Наводящее ужас движение», «летит, не разбирая дороги».
Ну а эти строки: «Русь, куда же несешься ты? Дай ответ! Не дает ответа». Потому и не дает, что интуиция Гоголя-художника не знала его, и тогда Гоголь-публицист начал навязывать ответ совсем в духе славянофилов, и Чичиков-праведник выкраивался по славянофильской модели, абсолютно враждебной художественной интуиции писателя. И он это чувствовал, иначе откуда бы в гимне, написанном рукой публициста-славянофила, взяться мотивам, интонациям, лексике, опровергающим всю эту славянофильскую публицистику? Куда деть пройдоху-седока? А кучером кто? Тот, кто вывалил будущего праведника в грязь возле дома Коробочки. С таким далеко уедешь...
Нет, это не гимн, это самовнушение: мол, не все потеряно, Чичиков-праведник нужен, а не то прощай надежды, упования, какие Гоголь-публицист связывал с исторической миссией России, избрав Чичикова глашатаем этой миссии. Гоголь же художник не мог не чувствовать, что материал романа противоречит мессианской цели, публицистические намерения оказываются очевидно слабее творчески-бессознательных помыслов. Чичиков не исправлялся. Но каково это сознавать? Если же так, то гимн невольно для автора звучал чуть ли не похоронным маршем.
Невозможность разрешить названное противоречие свидетельствовала, во-первых (и в который раз), что все извне произведения взятые цели (а таковыми, чаще всего, бывают цели идеологические, невзирая на содержание идеологии) никогда не могут быть достигнуты без эстетического ущерба; во-вторых, что славянофильская идеология «святой Руси» (со всеми значениями этого понятия, часть которых была выше названа) есть чистая утопия, давно доказавшая и свою непригодность, а в тех случаях, когда за нее цепляются после ее очевидного краха, — еще и вредность, ибо ее сторонники только доказывают верность угадки Герцена: болезнь.
К. Аксаков считал одной из добродетелей русского человека способность пренебречь собственным «я» ради интересов общины, которая «есть союз людей, отказавшихся от своего эгоизма, от личности своей и являющих общее их согласие <...> В общине не теряется личность, но, отказавшись от своей исключительности для согласия общего, она находит себя в высшем очищенном виде...»6.
Изображение жизни Чичикова, если брать ее в полном объеме так и не осуществленного замысла, противоречит этим суждениям. Чичиков должен измениться внутренне, бросить все материальные поползновенья, стать другим, обновленным человеком. Только тогда выиграют общие интересы, когда каждый позаботится о переменах своего сознания, укрепится в своей личности, отказ же от нее ради каких угодно целей — непоправимое несчастье. Такова художественная логика романа, безусловно, оппозиционная суждениям славянофилов.
Гоголь сам, кстати, так и написал в отрывке «Друзьям моим», созданном, предположительно, незадолго до смерти в 1852 г.: «Общество только тогда поправится, когда всякий частный человек займется собою и будет жить как христианин... Все придет тогда в порядок, сами собой установятся тогда правильные отношения между людьми... И человечество двинется вперед» (VI, 392; курсив автора).
Невольно для писателя персонаж, который должен был подтвердить славянофильскую доктрину, оказался критиком ее как утопической, негодной для России, и Гоголь это чувствовал, однако не мог найти выхода из противоречия между своими художественными намерениями и верностью собственным убеждениям мыслителя и публициста. Победила истина эстетическая, а не идеологическая. Правда, победа эта обошлась потерей 2-го и 3-го томов, хотя сама потеря пророчески свидетельствовала о ложности славянофильских взглядов.
Примечания
2. «Павел Иванович, у вас столько воли, столько терпенья. Лекарство горько, но ведь больной принимает же его, зная, что иначе не выздоровеет. У вас нет любви к добру, — делайте добро насильно, без любви к нему. Вам это зачтется еще в большую заслугу, чем тому, кто делает добро по любви к нему. Заставьте <себя> только несколько раз, — потом получите и любовь. Поверьте, всё делается. Царство нудится, сказано нам. Только насильно пробираясь к нему, насильно нужно пробираться, брать его насильно, Эх, Павел Иванович, ведь <у> вас есть эта сила, которой нет у других, это железное терпенье — и вам ли не одолеть? Да вы, мне кажется, были бы богатырь. Ведь теперь люди без воли все, слабые» (VII, 114).
Примечательным в этом отрывке мне кажется то, что К. Аксаков в диссертации о Ломоносове теми же словами определил существо русского народа, который «станет среди других народов, как богатырь Илья Муромец между других богатырей, далеко превысив их» (цит. по изд.: Аксаков К. С. Ломоносов в истории русской литературы и русского языка. М., 2011. С. 45).
3. Киреевский И. В. Критика и эстетика. М., 1998, С. 80.
4. Хомяков А. С. Полн. собр. соч.: Т. I-VIII. М., 1911. Т. III. С. 20.
5. Герцен А. И. О развитии революционных идей в России // Он же. Собр. соч.: В 8 т. М., 1975. Т. 3. С. 447.
6. Аксаков Константин. Полн. собр. соч.: В 3 т. М., 1861. Т. 1. С. 292.