Мыкола Гоголь и Тарас Шевченко: история одной литературной «невстречи»
Звиняцковский В. Я. д.ф.н., проф., директор Института русского языка и литературы Украинской Академии русистики — г. Киев (Украина) / 2009
В октябре 1832 г. в «Литературных прибавлениях к „Русскому Инвалиду“» появился перевод нового рассказа Проспера Мериме «Маттео Фальконе», по имени главного героя, корсиканского маки (местный аналог запорожца), который принес собственного сына в жертву кодексу чести своей корпорации — и тем самым положил начало новой эпидемии литературных сыноубийств. Сюжет Мериме заинтересовал 23-летнего Гоголя, и в рукописи романа «Гетьман» (остался незаконченным) появилась следующая деталь интерьера (с сюжетом пока еще не связанная): «<...> на длинной деревянной доске нарисованы сцены из священного писания: тут был Авраам, прицеливающийся из пистолета в Исаака <...>» (III, 294). Вскоре, и тоже в Париже, молодой политэмигрант с Украины Михал Чайковский публикует роман «Вернигора» (1838), посвященный событиям Гайдамаччины середины XVIII в. Не ограничиваясь изображением ужасов, вычитанных из мемуарных свидетельств шляхтичей, переживших восстание на Украине, М. Чайковский прибег к модным романтическим эффектам. Так, например, он заставил уманского полковника Ивана Гонту, женатого на польке, убивать своих детей-католиков — чего на самом деле, разумеется, не было, а всему виной был, видимо, все тот же П. Мериме. Наконец, в том же или следующем году Петр Мартос (однокашник Гоголя по Нежину) знакомит с романом М. Чайковского начинающего украинского поэта: «Я дал Шевченко, — вспоминал Мартос, — прочитать этот роман; содержание „Гайдамаков“ и большая часть подробностей полностью заимствованы оттуда»1. Стоит ли удивляться, что в поэме Шевченко «Гайдамаки» Гонта тоже убивает своих детей?..
С другой стороны, трудно себе представить, чтобы в этой же среде бывших нежинцев, где вращался Шевченко в Петербурге, не читался гоголевский «Миргород», а в нем «Тарас Бульба». Другое дело, что «миргородская» редакция гоголевской повести не столь апологетична по отношению к запорожцам, как поэма Шевченко в отношении гайдамаков.
В 1845 г. Луи Виардо издал книжку своих переводов из Гоголя под названием «Русские новеллы»2, и шесть лет спустя Гоголь еще мог успеть прочесть ее разбор в «Revue des deux Mondes». Рецензент решил, что русский автор напрочь лишен способности «видеть хорошее в людях и вещах» и в своей стране («в святой Руси!» — патетически восклицает рецензент, где, говорит он, сумел же Пушкин разглядеть свою бесподобную Татьяну!) «по сути не показывает нам никого, кроме придурков (imbeciles), не предлагает нам иных образцов для подражания, кроме мерзавцев-висельников (coquins a pendre)»3.
Автором рецензии был П. Мериме. Бумеранг вернулся.
Особенно подробно Мериме отрецензировал «Тараса Бульбу» и, в частности, писал: «Наши флибустьеры XVII в. во многом напоминали этих запорожцев, и история тех и других хранит воспоминания о чудесах отваги и чудовищах зверства. Тарас Бульба — один из тех героев, с которыми (по словам одного студента у Шиллера) следует беседовать с заряженным ружьем в руках. <...> Я сам из тех, кто питает непреодолимое пристрастие к бандитам: не то чтобы я любил их встречать на своем пути, однако, вопреки моей воле, я всегда восхищался силой людей, бросивших вызов всему обществу — и сам же потом стыдился своего восхищения»4.
Случай Мериме хотя бы радует своей хрестоматийной ясностью. Ведь здесь мы имеем факт «нормальной», в духе времени, эволюции романтика к, условно говоря, «реализму» (недаром же и его «милым идеалом» на этой поздней стадии стала пушкинская Татьяна!). А вот в творчестве романтиков, связанных с Украиной (и в особенности именно в трактовке украинской тематики) прослеживается прямо противоположная тенденция.
При сопоставлении двух бывших в распоряжении Гоголя «Историй» (псевдо-Конисского и Бантыш-Каменского) историографами ХХ в. на многих фактах доказано, как об этом справедливо писал В. П. Казарин, «что исторической реальности больше отвечает точка зрения Д. Бантыш-Каменского, которая обоснована документально»5. И вот Гоголь, по материалам Д. Бантыш-Каменского, написал «официальную» статью по истории Украины для «Журнала министерства народного просвещения». Это было нечто вроде диссертации на право занять кафедру истории в Киевском университете, однако в кафедре министерство ему отказало. Тогда он вообще перестал обращаться к «Истории Малой России» Бантыш-Каменского — этому, по сути, единственному на то время труду по истории Украины, обоснованному документально. По свидетельству того же В. П. Казарина, специально изучавшего этот вопрос, «в позднейшее время (т.е. после начала 1834 г.) мы не имеем следов работы Н. Гоголя с книгой Д. Бантыш-Каменского». И этот факт гоголевед находит «весьма показательным»6, с чем трудно не согласиться. Еще более показателен преимущественный интерес именно к псевдо-Конисскому как историческому источнику и со стороны Тараса Шевченко.
«История русов» псевдо-Конисского становится главным, если не единственным историческим источником и при работе Гоголя над «Тарасом Бульбой». Именно оттуда в повесть попадает, во-первых, длинный список издевательств, пыток и казней, постоянно пополняемый якобы особо изощренными и неистощимыми в этом смысле поляками (причем «летописец» в этом смысле сравнивает поляков с японцами, о которых, если он тот, за кого себя выдает, он вообще ничего знать не может). Во-вторых, оттуда же взяты сведения о якобы активном участии евреев в польско-казацких войнах — хотя псевдо-Конисский говорит об их шпионаже в пользу поляков, а гетман-предатель Перевязка освобождается из-под казацкой стражи с помощью крамаря Лейбовича, «очаровавшего якобы стражу проданным от него для караульных табаком»7. В противоположность этому, у Гоголя Янкель шпионит в пользу казаков и тем же способом, как Лейбович Перевязку, пытается (однако безуспешно) освободить Остапа Бульбу из-под польской стражи.
Вторая редакция «Тараса Бульбы» сделала Гоголя признанным лидером этого, так сказать, вольно-исторического направления в изображении Украины. И вот уже Шевченко в стихотворении-послании «Гоголю» с горечью констатирует, что среди нынешних украинцев не встретишь таких людей, как Бульба, придуманный Гоголем, и Гонта, придуманный Чайковским:
Не заріже батько сина,
Своєї дитини,
За честь, славу, за братерство,
За волю Вкраїни...8
«Дайте людям архетип, и толпа пойдет за одним человеком, ее уже ничто не остановит»9, — утверждал К. Г. Юнг. Образ сына, ради высшей цели приносимого в жертву отцом, — один из древнейших архетипов. Но в христианском сознании, в христианской культуре место этого архетипа занято раз и навсегда. И потому за возвеличиванием архетипа сыноубийцы, за возведением его в норму и идеал того, как нужно бороться
За честь, славу, за братерство,
За волю Вкраїни...
— следующий логический шаг — богоборчество «Заповіта», требование возвращения в Ветхий Завет и заключения с вновь восстающей нацией — украинской — такого же Завета, какой некогда был заключен с Авраамом, доказавшим свою безусловную веру готовностью принести в жертву Исаака10:
Як понесе з України
У синеє море
Кров ворожу... отойді я
І лани, і гори —
Все покину і полину
До самого Бога
Молитися... а до того
Я не знаю Бога11.
Гоголевская религиозно-политическая утопия, как она выражена во второй редакции «Тараса Бульбы», в целом (в архетипе) совпадает с шевченковской, но имеет от нее одно принципиальное отличие (в мифе). Казаческая нация, готовая на самые крайние жертвы во имя сохранения своей православной идентичности (тут все пока совпадает), по Гоголю, не может, да и не должна ее хранить без учета исторической перспективы слияния в единый народ-богоносец со своей «северной ветвью», под сенью грядущего Русского Царя. Прямо и именно в связи с выходом второй редакции «Тараса Бульбы» спрошенный о том, какая у него душа, Гоголь на этот вопрос отвечал так: «<...> сам не знаю, какая у меня душа, хохлацкая или русская. <...> Самые истории их прошедшего быта даны им непохожие одна на другую, дабы порознь воспитались различные силы их характеров, чтобы потом, слившись воедино, составить собою нечто совершеннейшее в человечестве» (XII, 419).
Занимаясь ближайшим контекстом процитированного письма, можно заметить, что Гоголь через непосредственного адресата — Смирнову-Россет — отвечал не только двум Федорам — Тютчеву и Толстому, о которых корреспондентка сообщала, что «оба говорили, что ваша вся душа хохлацкая вылилась в „Тарасе Бульбе“, где с такой любовью вы выставили Тараса, Андрия и Остапа», а в «Мертвых душах», напротив, все русские представлены «в отвратительном виде»12. Сопоставив даты описанного Смирновой обсуждения «Мертвых душ» в салоне Евдокии Ростопчиной, где привычно витийствовали оба Федора, ответа Гоголя на их витийство, а также стихотворения Шевченко, тоже находившегося тогда в Петербурге и вхожего (во всяком случае — в свите М. С. Щепкина, гастролировавшего как раз тогда в имперской столице), можно прийти к определенным выводам о характере и значении «невстречи» Гоголя и Шевченко.
Ответ Гоголя на споры о его «душе», написанный во Франкфурте 24 декабря по новому стилю, к 11 января по тому же стилю (эта дата стоит под текстом Шевченко «Гоголю»!) уже должен был быть не только получен в Петербурге, но и стать известным всем заинтересованным лицам. Ведь Гоголь не только разрешил объявить свой ответ в салоне Ростопчиной, но в своем письме Смирновой прямо указал, что обращает его не только к ней, но и ко всем «другим», кто спорил о его, «хохлацкой или русской», душе. Можно предположить, что Шевченко написал «Гоголю» именно 30 декабря 1844 (11 января 1845) г. потому, что он тогда присутствовал и при споре о том, «какая у Гоголя душа», и при обсуждении ответа на этот вопрос самого Гоголя, полученного из Франкфурта через Смирнову. Во всяком случае, совпадение дат слишком точное, чтоб быть просто совпадением.
Впрочем, это совпадение в архетипе. Гоголевский архетип Украины искарежен самоцензурой, выводится из подсознания лишь в образе нежной невесты, готовой к законному браку с суровым женихом ради грядущего рождения «совершеннейшего в человечестве». Но иногда, как он обмолвился в рукописи «Вия», «он чувствовал, что душа его начинала как-то болезненно ныть, как будто бы вдруг среди вихря веселья и среди закружившейся толпы вдруг кто-нибудь запел песню об угнетенном народе» (II, 199, 562).
В прижизненных изданиях слов «об угнетенном народе» нет — вместо этого «запел песню похоронную». Но составители советского академического издания восстановили в правах «угнетенный народ», «считая слово „похоронную“ цензурным искажением» (II, 735). Упоминание об угнетенном народе «ведет к появлению Украины собственной персоной, ведь тема ее является центральной для всех этих повестей» — и при этом «есть что-то темное, атавистическое в авторском отношении к Украине»13.
За Шевченковым архетипом Украины далеко ходить не нужно: он представлен в послании «Гоголю». Сокрушаясь о том, что прошли времена Тараса Бульбы и теперь вот даже батько сына не зарежет, развивает эту мысль следующим образом:
Не заріже: викохає
Та й продасть в різницю
Москалеві. Цебто, бачиш,
Лепта удовиці
Престолові-отечеству
Та німоті плата...14
Это архетип библейской «вдовицы», отдающей последнее, что у нее есть, последнюю мелкую монету — лепту.
Среди кредиторов, обирающих бедную вдову, названа «німота», т.е. в переводе — «немчура». Опять интересное совпадение с тем, что волновало Гоголя, причем в тот его период, когда он был готов на гребне славы своих «Вечеров...» вернуться на Украину и связать с ней дальнейшую жизнь. И опять слишком интересное, чтобы быть только общим архетипом.
В конце 1833 г. Гоголь писал М. Максимовичу: «Туда! туда! в Киев, в древний, в прекрасный Киев». И добавлял: «Он наш, он не их, неправда? <...> Говорят, уже очень много назначено туда каких-то немцев, это тоже не так приятно. Хотя бы для святого Владимира побольше славян. Нужно будет стараться кого-нибудь из известных людей туда впихнуть, истинно просвещенных и так же чистых и добрых душою, как мы с тобою» (X, 288).
Открытие Киевского университета в год смерти председателя Совета министров князя В. П. Кочубея стало таким же «памятником» ему, как нежинская Гимназия высших наук — его патрону и учителю канцлеру князю А. А. Безбородко. «Главной целью открытия в Киеве университета была русификация края после польского восстания 1830 — 31 гг.»15, — справедливо пишет П. В. Михед, который, впрочем, полагает, что «не их» в письме Гоголя следует однозначно читать «не великороссов». На это можно возразить, что имперское правительство, во главе которого стоял украинец, «русификацию края» проводило за счет не столько велико-, сколько малороссов, видя в последних ту самую ветвь «русов», т.е. русских, которая и должна здесь развиваться и развивать этот край во всех отношениях, и прежде всего в культурно-образовательном, — в условиях более чем реального в то время польского экономического, социального и культурного доминирования на Правобережной Украине, вплоть до самого Киева.
Не упустим из виду важный нюанс: поляки не без основания воспринимались в качестве «агентов» западного влияния вообще. Но для Е. Ф. фон Брадке, набиравшего штат нового университета, «русский, немец и поляк не существовали, а только способные и неспособные люди»16. Вот с этим не только «политкорректным», но и полезным для дела соображением попечителя Киевского учебного округа и не согласился, как мы видели, Гоголь, а также и Шевченко, которого (в отличие от Гоголя) его активным землякам впоследствии удалось-таки «туда впихнуть». Как Гоголь в конце 1833 г., так и Шевченко в конце 1844 г. пытается найти некое «они», «против кого дружить» всем славянам (независимо от того, знают ли они, какая у них душа — «хохлацкая или русская») и против кого «смеющийся» Гоголь и «плачущий» Шевченко могут сформировать свое дружное «мы». Лучше всего на эту роль подходят «немцы»: речь ведь идет не о жителях Германии (и страны-то такой еще на карте нет) или выходцах из нее, а просто о «неславянах».
Так чей же Киев не их? По контексту письма — не немцев. Это, собственно, тема еще ломоносовская: против засилья немцев в русской науке и русских университетах. И всегда эти «немцы» понимались в широком смысле — «западные иноверцы», как это совершенно верно понял и В. А. Воропаев: «Говоря «он наш, он не их», Гоголь имел в виду <...> славян и «немцев», "западников"...«17. С той лишь оговоркой, что главными «западниками» и «немцами» были для него как раз представители славянского народа — поляки. Поляки без конца восставали, а Гоголь их пугал Русским Царем в «Тарасе Бульбе». Не этот «угнетенный народ» так взволновал Хому Брута (Неверного Предателя — если перевести его аллегорические имена) при виде прекрасной мертвой «панночки»: это ведь не польская «панночка» (как в «Тарасе Бульбе»), а своя, украинская ведьма!
А если мысль об «угнетенном народе», о его не онтологическом, а историческом поражении из атавистического подсознания вывести в сознание, превратив в главный стержень национально ответственной личности, в смысл ее бытия?..
Тогда, конечно, смех становится не просто чем-то неуместным даже (или именно!) в «Миргороде», но и чем-то кощунственным! Вот смысл упрека национально ответственной личности — Тараса Шевченко — своему земляку Мыколе Гоголю, который «почему-то» отказывается знать («сам не знает»), «какая у него душа»:
Всі оглухли, похилились
В кайданах... байдуже...
Ти смієшся, а я плачу,
Великий мій друже.
Всего пять лет спустя, расплачиваясь за свое знание о том, «какая у него душа», в ссылке, в солдатчине, Шевченко горько пожалеет о том, что ему так и не довелось познакомиться с Гоголем лично: «Перед Гоголем должно благоговеть, как перед человеком, одаренным самым глубоким умом и самою нежною любовью к людям! — писал он Варваре Репниной из Оренбурга 7 марта 1850 г. — <...> наш Гоголь — истинный ведатель сердца человеческого! <...> Я никогда не перестану жалеть, что мне не удалось познакомиться лично с Гоголем. Личное знакомство с подобным человеком неоцененно, в личном знакомстве случайно иногда открываются такие прелести сердца, что не в силах никакое перо изобразить!»18
Более того, он надеялся именно своего «великого друга» видеть среди тех людей, которые помогут ему в отмене варварского запрета «писать и рисовать», наложенного царем на отданного в солдаты бывшего крепостного (не так давно выкупленного на волю при участии царской семьи, Жуковского, К. Брюллова и — Гоголя, о чем Гоголь сам говорил Г. Данилевскому19). 1 января 1850 г. (почти ровно в пятую годовщину послания «Гоголю») Шевченко пишет Варваре Репниной: «Я сегодня же пишу Василию Андреевичу Жуковскому (я с ним лично знаком) и прошу его о исходатайствовании позволения мне только рисовать. Напишите и Вы, ежели Вы с ним знакомы. Или напишите Гоголю (выделено Шевченко — В. З.), чтобы он ему написал обо мне, он с ним в весьма коротких отношениях»20. И в уже цитированном письме от 7 марта просит прислать «Мертвые души»: «Меня погонят 1 мая в степь <...>, следовательно, опять прервут всякое сообщение с людьми. И такая книга, как „Мертвые души“, будет для меня другом в моем одиночестве»21.
Вот и опять слово друг в отношении книги Гоголя прозвучало в контексте одиночества Шевченко, как это было за пять лет до этого в поэтическом послании «Гоголю». Конечно, и тогда именно книги Гоголя великий украинский поэт считал своим «великим другом». Если бы это было не так, то послание должно было быть послано. Ведь хотя личная встреча тогда, в Петербурге, была невозможна, но узнать заграничный адрес Гоголя или хотя бы передать ему свое послание через его постоянных корреспондентов никакого труда для Шевченко не составляло. И то, что он не воспользовался такой возможностью, само по себе говорит о многом.
Как читатель, Шевченко с упоением коротал одиночество, надолго уходя в мифологическое пространство, созданное Гоголем. Но как поэт, чьей главной — мало сказать «темой», а главной болью всегда оставалась Украина, он в этом пространстве мог задержаться лишь на миг, зафиксированный его посланием. С печальным удивлением вглядываясь в гоголевскую Украину, в этот Миргород, где уж точно «вольные пушки не заревут» и «батько сына не зарежет», певец гайдамаков искренне не понимает, как певец Тараса Бульбы может в этом мире жить, да еще и смеяться.
Но именно потому, что смех Гоголя для него непостижим, Шевченко «разрешает» ему смеяться, как себе — плакать:
Нехай, брате. А ми будем
Сміяться та плакать.
Непосланное послание Шевченко к Гоголю по своей сокровенной сути является свидетельством существования этих двух поэтов, столь близких по архетипу, в параллельных, т.е. не пересекающихся, мифологических пространствах.
Примечания
1. Спогади про Тараса Шевченка. К., 1982. С. 71.
2. Voir: Gogol N. Nouvelles russes. P., 1845.
3. Merimee P. Nicolas Gogol // Revue des deux Mondes. 1851. No 22. P. 610.
5. Казарин В. П. Цит. соч. С. 60.
7. История Русов или Малой России. М., 1846. С. 52.
8. Шевченко Т. Твори у 5 т. Київ, 1970. Т. 1. С. 258.
9. Юнг К. Г. Либидо, его метаморфозы и символы. СПб., 1994. С. 170.
10. Подробнее об этом см. : Звиняцковский В. Я. Николай Гоголь: тайны национальной души. К., 1994.
11. Шевченко Т. Твори у 5 т. Київ, 1970. Т. 1. С. 350.
12. Переписка Н. В. Гоголя: в 2 т. М., 1988. Т. 2. С. 124.
13. Peace R. The Enigma of Gogol. Cambr. (Mass. ), 1981. P. 314,287.
14. Шевченко Тарас. Твори у 5 т. К., 1970. Т. 1. С. 258.
15. Михед П. В. Зауваги на берегах // Нові гоголезнавчі студії. Вип. 5 (16). Ніжин, 2007. С. 245.
16. Шульгин В. История университета св. Владимира // Русское слово. 1859. № 10. С. 27.
17. Воропаев В. Гоголь и «русско-украинский вопрос» // Московский журнал. 2002. № 1. С. 12.
18. Шевченко Т. Твори в 5 т. Т. 5. С. 267 — 268.
19. Об этом Г. Данилевский сообщил в своих воспоминаниях («Истор. вестник», 1886, т. 26).