К пушкинским аллюзиям в «Записках сумасшедшего»
Белоногова В. Ю. (Нижний Новгород), к.ф.н., доцент Нижегородского государственного университета / 2002
«Мифу о дружбе двух гениев» — больше полутора столетий. Родился он, как известно, с легкой руки самого Гоголя. С явных преувеличений в его рассказах о дружбе с Пушкиным и Жуковским в юношеских письмах матери и друзьям. С подчеркнутых высказываний о заботливом наставничестве Пушкина по отношению к младшему собрату в «Выбранных местах из переписки с друзьями» и «Авторской исповеди». Все это подтолкнуло многих исследователей, начиная с Шенрока, к преувеличенным выводам. История опровержений мифа о дружбе Пушкина и Гоголя не намного короче, начиная с записок Н. И. Тарасенко-Отрешкова (1908) и статьи Б. Лукьяновского «Пушкин и Гоголь в их личных отношениях. Вопрос о „дружбе“» (1915).
Из современных исследователей наиболее пристально взглянул на эту проблему И. П. Золотусский. «Существует легенда, — пишет он, — что Пушкин давал Гоголю сюжеты, а потом сердился, что „этот малоросс обирает меня“. Существует миф о необыкновенной дружбе Пушкина и Гоголя. Ни того, ни другого на самом деле не было»1.
Говоря о сложности и неоднозначности личных отношений между двумя гениями, исследователь вспоминает о неловкостях, с самого начала возникавших в этих отношениях, о примерах почти хлестаковского амикошонства Гоголя по отношению к Пушкину, при всем почтении к нему. Наконец об их принципиальных расхождениях во взглядах на журнальную критику во время работы над «Современником». Расхождениях, которые, по мнению Золотусского, во многом и привели к окончательному охлаждению этих отношений (не повлиявшему, впрочем, на дальнейшую публикацию художественной прозы Гоголя в «Современнике» и на дальнейшие хлопоты Пушкина о постановках «Ревизора»). К приведенным можно добавить еще один довод — почти полное отсутствие переписки (девять за шесть лет писем Гоголя и три пушкинских — не в счет, так как чаще всего это даже не письма, а записки, и, в основном, сугубо деловые). И это при том, что каждый нередко и надолго уезжал из Петербурга. А ведь переписка для духовно близких людей в Х1Х веке была делом более чем естественным.
Глубинную причину этих сложностей И. П. Золотусский видит в закономерном процессе «самоопределения гения». «...Это неизбежно при смене власти на поэтическом престоле»2. В подтверждение этой мысли приводится пример Достоевского, который в повести «Бедные люди», вдохновленной гоголевской «Шинелью», по существу, высмеивает эту «Шинель» с ее идеей о «брате нашем», смахивающей, в оценке Макара Девушкина, больше на «пасквиль», чем на жалость.
Наверное, так оно и есть. Но Достоевский не был лично знаком с Гоголем. Тогда как факт личного знакомства Гоголя с Пушкиным наложил очень существенный отпечаток и на создание образа Пушкина в поздней гоголевской публицистике, и на образ поэта в творчестве Гоголя 30-х годов. В том числе на отношение Гоголя к феномену пушкинской славы в пору южных поэм в 20-е годы и к падению этой славы к началу 30-х годов, что нашло отражение в гоголевском творчестве того времени. Критические нападки на Пушкина (в статьях Н. И. Надеждина, Ф. Булгарина, Н. Полевого) стали одним из проявлений острой полемики, шедшей между новой демократической критикой и так называемой «литературной аристократией». Как менялось отношение Гоголя к этой полемике и к так называемому пушкинскому мифу на протяжении 30-х годов?
В статье «Борис Годунов. Поэма Пушкина» (1831) Гоголь едва ли не святотатством называет всенародные суждения о поэте, «когда прения их вздымают бурю и запенившиеся уста горланят на торжищах»3. Явно ученическая и откровенно апологетическая статья осталась тогда неопубликованной. Но интересно само намерение начинающего автора публично высказать свое восторженное одобрение пушкинской вещи, вызвавшей в печати преимущественно критические отзывы.
Через год в 1832 году он напишет статью «Несколько слов о Пушкине». Где помимо всего прочего выскажет свои взгляды на проблемы писательского успеха и свое отношение к тому, что мы теперь называем «пушкинским мифом 30-х годов». В противостоянии демократической журналистики, отвергающей «салонную литературу» и полагающей широкую публику высшим судом для поэта, и писателей пушкинского круга, которым близка ориентация на поэзию для немногих, Гоголь явно на стороне вторых. Заключительные строки статьи Гоголя перекликаются с мыслями Жуковского о «непристрастной заслуженной похвале избранных»4 и с суждениями самого Пушкина, высказанными им в болдинской статье, названной при публикации «Баратынский», о поэте, который по мере возрастания своего таланта «мало-помалу уединяется совершенно... и находит отголосок своим звукам только в сердцах некоторых поклонников поэзии»5.
Говоря о феноменальной пушкинской славе в статье «Несколько слов», Гоголь сетует: «Все кстати и не кстати считали обязанностью проговорить, а иногда исковеркать какие-нибудь ярко сверкающие отрывки его поэм». В примечании он с возмущением пишет о печальной участи любого таланта, пользующегося большой известностью, о многочисленных подделках и о приписывании Пушкину самых нелепых стихов: «Лекарство от холеры», «Первая ночь» и тому подобных (Т. 7, с. 59). На этот момент отношение Гоголя к публичной славе и ее издержкам однозначно. В его тоне звучит даже нечто сальериевское: «Мне не смешно, когда фигляр презренный пародией бесчестит Алигьери» в ответ на моцартовское: «Ужель и сам ты не смеешься?»
Но пройдет три года, и Гоголь во время работы над «Ревизором» вернется к упомянутой в статье «Несколько слов о Пушкине» подделке. Однако на этот раз тоже попробует посмеяться. В первоначальной редакции комедии осталась пространная тирада Хлестакова: «А как странно сочиняет Пушкин, вообразите себе: перед ним стоит в стакане ром, славнейший ром, рублей по сту бутылка, какова только для одного австрийского императора берегут, — и потом уж как начнет писать, так перо только тр...тр...тр... Недавно он такую написал пьесу: Лекарство от холеры, что волосы дыбом становятся. У нас один чиновник с ума сошел, когда прочитал. Того же дня приехала за ним кибитка и взяли его в больницу...»6.
Правда, из печатной редакции 1836 года Гоголь этот эпизод все-таки исключит. И после смерти Пушкина в варианте 1842 года восстановит в хлестаковской болтовне только строки об откровенном амикошонстве героя: «С Пушкиным на дружеской ноге. Бывало, часто говорю ему: „Ну что, брат Пушкин?“ — „Да так, брат, — отвечает, бывало, — так как-то все...“ Большой оригинал» (Т. 4, с. 45). Так или иначе, появление Пушкина в качестве внесценического персонажа комедии — это, безусловно, дань моцартианской игре. В. В. Прозоров справедливо считает, что с этого гоголевского эпизода берет начало традиция комически сниженного портрета Пушкина в быту — литературном, светском, дружеском, любовном. Традиция, «с разной мерой вкуса поддерживаемая в новые времена»7 (тут можно вспомнить Даниила Хармса, Андрея Синявского и других).
Для нас важен тот факт, что то, что раньше вызывало у Гоголя только однозначное неприятие, теперь может быть для него предметом шутки. Хотя и с множеством оговорок. Разъясняя в очередной раз характер Хлестакова в неотправленном письме Пушкину 25 мая 1836 года, Гоголь как бы оправдывается перед ним: «Всякий хоть на минуту... делался или делается Хлестаковым, но, натурально, в этом не хочет только признаться... И наш брат, грешный литератор, окажется подчас Хлестаковым» (Т. 4, с. 352).
Эта двойственность в отношении Гоголя к поэту проявлялась и раньше. В 1832 году Гоголь писал статью «Несколько слов о Пушкине», где с негодованием отзывался о слухах и сплетнях о поэте. А сам почти в то же самое время, в начале 1833 года в письме А. Данилевскому сам не прочь посудачить о нем. «Пушкина нигде не встретишь, как только на балах. Там он протранжирит всю жизнь свою, если только какой-нибудь случай и более необходимость не затащут его в деревню» (Т. 8, с. 57). Гоголь явно передает слухи, потому что сам на балах, где Пушкин «транжирит свою жизнь», не бывает. Но этот слегка покровительственный тон по отношению к нему явно намекает на близость, позволяющую Гоголю делать ему замечания как «гуляке праздному».
Сложность отношения Гоголя к своему кумиру в том и состоит, что он одновременно и негодует на сплетни о поэте, распространяемые толпой, и сам, уподобляясь этой толпе, участвует в распространении мифа о поэте-аристократе, теряющем свой дар в светских увеселениях. С одной стороны, сам пользуется кажущейся доступностью Пушкина, с другой, досадует на эту доступность поэта, позволяющего Хлестаковым фамильярничать с ним и мало заботящегося о своей репутации. Эта досада отчетливо читается в «Ревизоре».
Читается она и в коротком упоминании Пушкина в «Записках сумасшедшего». Хлестаков с Поприщиным вообще, похоже, переписывали бумаги за соседними столами. Оба они побаивались начальника отделения и трепетали перед директором департамента. Оба мечтали о генеральском чине. Это ведь о Поприщине вспоминает Хлестаков: «у нас один чиновник с ума сошел». Оба они — читатели «Северной пчелы». Хлестаков в своем мечтательном вранье «с Булгариным обедает»8. Поприщин переписывает оттуда «хорошие стишки: „Душеньки часок не видя, Думал год уж не видал, Жизнь мою возненавидя, Льзя ли жить мне, я сказал“. Должно быть, Пушкина сочинение» (Т. 3, с. 68). В этой короткой приписке «должно быть, Пушкина сочинение» — то же ироническое напоминание о приписываемой Пушкину дребедени. И хотя автор процитированных строк одиозный поэт и драматург Н. П. Николев и не выдавал свои стихи за пушкинские, само их сближение тут красноречиво и очень в духе «Северной пчелы».
Популярность «Северной пчелы» в кругу мелких чиновников, бедных горожан и провинциальной публики была феноменальной (в разные годы ее тираж составлял от 1, 5 до 9 тысяч экземпляров9). Цензор Никитенко во время путешествия по Петербургскому учебному округу писал в своем дневнике: «Вечером был приглашен на бал к одному из здешних почетных чиновников, дамы танцевали с ужимками, а кавалеры все очень не образованные, ничего не читают кроме «Северной пчелы», в которую верят, как в Священное писание»10. Эта газета во многом формировала вкусы широкого массового читателя. В том числе и его суждения о Пушкине. ««Северная пчела» не поясняла Пушкина (как потом Белинский), — писал Столпянский, — а высказывала ряд афоризмов, которые легко укладывались в голове у публики, у обывателя, и принимались им за собственное мнение»11.
Гоголь в статье «О движении журнальной литературы в 1834 и 1835 году» высказался по поводу «Северной пчелы» недвусмысленно: «Корзина, в которую сбрасывал всякий все, что ему хотелось» (Т. 7, с. 154). Он в отношении к этому изданию солидарен с Пушкиным. Позже во второй редакции «Портрета» Гоголь спародирует «продажного издателя» (Булгарина) «ходячей газеты» («Северная пчела»), напечатавшего заказную статью «О необыкновенных талантах Чарткова». Угодливо-развязный тон, гиперболические похвалы картин художника, которых никогда не видел якобы бескорыстный журналист-ценитель, — все это многим читателям «Портрета» напомнило хвалебные публикации «Северной пчелы» об откровенно второсортных произведениях.
Зачем же понадобилось Гоголю, рисуя убогий кругозор бедного Аксентия Ивановича Поприщина привести его мнение именно о Пушкине? Зачем понадобилось рисовать этот жалкий римейк, сформированный в бледном воображении примерного читателя «Пчелки»? Вывод напрашивается сам собой — чтобы кольнуть своего учителя. Тем более что это не единственный намек на него в этой гоголевской повести. Жених Софии «камер-юнкер с черными бакенбардами» сравнивается в письме собачки Меджи с дворнягой Трезором. «Все или камер-юнкер, или генерал. Все, что есть лучшего на свете, все достается или камер-юнкерам, или генералам», — рассуждает Поприщин... — «Что ж из того, что он камер-юнкер... Ведь через то, что камер-юнкер, не прибавится третий глаз на лбу. Ведь у него же нос не из золота сделан...» (Т. 3, с. 174-176). А ведь придворное звание камер-юнкера присвоено Пушкину как раз в начале 1834 года, когда Гоголь работает над «Записками».
Гоголь держал поэта в курсе дел по изданию сборника «Арабески» в 1835 году. Пушкин, наверняка, был одним из первых читателей вошедших в состав сборника повестей. Так что уколы в свой адрес в «Записках сумасшедшего» не мог не заметить. Так же, как и ироничное упоминание в «Невском проспекте» о бакенбардах, «бархатных, атласных, черных, как соболь или уголь», принадлежавших одной только иностранной коллегии и прогуливающихся в толпе бездельников в дневное время (Т. 3, с. 8). Г. П. Макогоненко считал, что Пушкину не понравились намеки в его адрес в «Ревизоре». В своей книге «Гоголь и Пушкин» он предположил, что после чтения Гоголем «Ревизора» на субботе у Жуковского (18 января 1836 года) поэт высказал Гоголю свое недовольство бестактностью эпизода о том, как «сочиняет Пушкин». И эпизод этот был, якобы, выброшен Гоголем и из сценической редакции, и из первого издания комедии именно после этого неприятного разговора12.
Мне этот факт кажется сомнительным. Пушкин, который, по воспоминаниям современников, «катался от смеха», слушая комедию в чтении автора13, вряд ли стал бы упрекать Гоголя. Вспомним, с каким юмором рассказывал он ту самую сплетню о Пушкине-пьянице, которая и легла в основу гоголевского эпизода. В одном из болдинских писем 1833 года жене он писал: «Знаешь ли, что обо мне говорят в соседних губерниях? Вот как описывают мои занятия. Как Пушкин стихи пишет перед ним стоит штоф славнейшей настойки — он хлоп стакан, другой, третий — и уж начнет писать! Это слава». И дальше: «Что касается до тебя, то слава о твоей красоте достигла до нашей попадьи...»14 Так что дело тут в самом Гоголе. В этой самой двойственности, в этом чувстве притяжения-отталкивания по отношению к тому, кого он считал своим учителем.
Повесть «Записки сумасшедшего», на мой взгляд, прекрасно демонстрирует эту двойственность. Другая пушкинская аллюзия. Поприщин философствует: «Отчего я титулярный советник и с какой стати я титулярный советник? Может быть, я какой-нибудь граф или генерал, а только так кажусь титулярным советником?.. Ведь сколько примеров по истории: какой-нибудь простой, не то уже чтобы дворянин, а просто какой-нибудь мещанин или даже крестьянин, — и вдруг открывается, что он какой-нибудь вельможа, а иногда даже и государь. Когда из мужика да иногда выходит эдакое, что же из дворянина может выйти?» (Т. 3, с. 176). Крестьянин, и вдруг государь. Это ведь из пушкинской «Истории Пугачева».
В начале мая 1833 года Пушкин, по-видимому, рассказывал Гоголю о своей работе над «Пугачевым». Потому что 8 мая Гоголь напишет М. П. Погодину: «Пушкин уже почти кончил Историю Пугачева. Это будет единственное у нас в этом роде сочинение. Замечательна очень вся жизнь Пугачева. Интересу пропасть! Совершенный роман!» (Т. 8, с. 62). До окончания «Истории» еще далеко. Пушкин еще поедет в Оренбург, по местам событий крестьянской войны. И потом в Болдино. Но майский разговор этот шел, чувствуется, не только об «Истории Пугачева», но и о будущей «Капитанской дочке», о художественном решении образа крестьянского царя, о романе. Вот почему этот разговор и эта тема так взволновали Гоголя. 1833 и 1834 годы — время их наиболее интенсивного общения, хлопот Пушкина о гоголевском профессорстве и т. д. Так что разговор этот мог не раз возобновиться. И оставить глубокий след в повести, над которой работал тогда Гоголь. Кстати, в своем декабрьском 1834 года письме он ведь специально привлек внимание Пушкина к этим строкам о «крестьянине-государе», изъятым поначалу цензурой. Ему важно было продемонстрировать факт своего обращения к пушкинской мысли.
Продолжением размышления о «крестьянине и вдруг — государе» могло в какой-то мере стать и само превращение Поприщина в короля. Снова, как не раз бывало и не раз еще будет, мысль, оброненная в разговоре, замечание или устный рассказ Пушкина на лету подхватывается Гоголем, творчески осваивается им и превращается в самобытное чисто гоголевское творение. Если Пушкина во всей пугачевской истории интересовала, прежде всего, противоречивая личность Емельяна Пугачева (и он так по-разному решит этот образ сначала в «Истории Пугачева», а потом в «Капитанской дочке»), то Гоголя интересовал сам факт подмены, сам механизм, сама метаморфоза: сегодня — крестьянин, завтра — царь. Потому что «Записки сумасшедшего» — это повесть о зыбкости бытия, об отсутствии четкой грани между разумом и безумием, между обыденным и невероятным, пошлым и возвышенным. Об этой зыбкости — многие его вещи 30-х годов («все обман, все мечта, все не то, чем кажется»).
И, конечно же, герой мог стать у Гоголя королем только испанским. Потому что Испания в повести — это вообще «странная земля». То ли Испания, то ли Китай. То ли в получасе езды от Петербурга в карете, то ли, возвращаясь оттуда, летишь на некоей космической тройке в небе, оставляя под собой моря и европейские земли. То ли и вовсе это нечто, что есть у всякого петуха под перьями. В пушкинские времена была распространена французская поговорка, которая переводилась дословно как «дворцы Испании». Русским эквивалентом ее была поговорка «замки на песке»15. Может быть, еще и поэтому — Испания. Уместно вспомнить здесь и одну из биографических мистификаций Гоголя — его рассказ о вымышленной поездке в Испанию, где на самом деле Гоголь никогда не был. Таким образом, мысль о крестьянине-государе, поданная когда-то в случайном разговоре Пушкиным, преобразилась у Гоголя до неузнаваемости. Как будет еще не раз. И это уже совсем другой разговор.
Мы же попытались только показать в одной и той же гоголевской повести и яркий пример ученичества Гоголя, и читаемые между строк его упреки Пушкину-«гуляке праздному», аристократу-небожителю в барской лени. Примеры этакого «щекотанья своего кумира», по выражению И. П. Золотусского16.
В своей публицистике 40-х годов, говоря о высокой миссии поэта, о необходимости служения своему народу, о высоких требованиях, которые предъявляются к художнику не только в творчестве, но и в быту, он будет упрекать Пушкина в бесцельности его поэзии, в том, что, представив «полный арсенал поэта», он сам на битву не вышел. «Нельзя служить искусству..., не уразумев его цели высшей и не определив себе, зачем дано это искусство, нельзя повторять Пушкина», — скажет он (Т. 7, с. 381). Он будет упрекать поэта даже в некоем демоническом соблазне герметического эстетизма, который приводит к забвению «и общества, ...и всяких требований земли своей» (Т. 7, с. 358-359). Но это будет в 40-е годы. В 30-е годы свои расхождения с тем, кого Гоголь называл своим наставником, во взглядах на место писателя в обществе он не декларирует. И все-таки господствующий в обществе миф о Пушкине-аристократе и скрытое осуждение поэта просачиваются в его художественную прозу. В виде ироничных уколов и намеков.
Примечания
3. Гоголь Н. В. Собр. соч. М., 1984, т. 7, с. 11. Далее ссылки на это издание в тексте.
5. Пушкин А. С. Полное собрание сочинений. Л., 1978, т. 7, с. 153.
6. Гоголь Н. В. Полное собрание сочинений. М., 1951, т. 4, с. 294.
8. Гоголь Н. В. Полн. собр. соч. М., 1951, т. 4, с. 294.
10. Дневник Никитенко. СПб, 1904, т. 1, с. 248.
12. Макогоненко Г. П. Гоголь и Пушкин. Л., Советский писатель, 1985, с. 254-257.
13. Панаев И. И. Литературные воспоминания // Панаев Н. И. Полн. собр. соч. СПб, 1888, т. У1, с. 68.
14. Пушкин А. С. Собр. соч. В 10 томах. Л., 1979, т. 10, с. 352.