Петербург и Рим глазами малоросса
Гетман Л. И. (Нежин, Украина), к.ф.н., доцент Нежинского государственного педагогического университета им. Н. В. Гоголя / 2005
История жизни и творчества Н. В. Гоголя хранит еще много загадок, и одна из них состоит в том, как так случилось, что далекий Рим стал для писателя ближе, чем Петербург, к которому он так стремился в юности. В 1827 году — последнем году пребывания в Гимназии высших наук — Гоголь пишет своему лицейскому другу Г. Высоцкому о том, что чувствует себя в Нежине «иноземцем, забредшим на чужбину, искать того, что находится в одной родине»1. Мечтательный малоросс, пламенея «неугасимою ревностью сделать жизнь свою нужною для блага государства,... принести хотя бы малейшую пользу»2, надеется найти такую родину на севере, в Петербурге. В том же 1827 году Гоголь признается двоюродному дяде по материнской линии П. П. Косяровскому: «Да, может быть, мне целый век достанется отжить в Петербурге, по крайней мере такую цель начертал я уже издавна»3.
Как известно, юношескую мечту — стать знаменитым на поприще юстиции, Гоголю не удалось осуществить, но Петербург все-таки прославил его как певца Украины и как создателя особого петербургского текста, особого потому, что в нем отразился «„взгляд со стороны“, точка зрения „Иного“, непетербуржца,.. наблюдателя инонационального»4. Показательно в этом смысле, что художественное описание северной столицы впервые появляется у Гоголя именно в малороссийских повестях, причем восхищенное удивление, которое испытывает диканьский кузнец Вакула, сродни бурным восторгам Николая Гоголя и его лицейского товарища Александра Данилевского, когда они увидели вдали сияющий многочисленными огнями Петербург. Психологически значимо и то, что в повести «Ночь перед Рождеством» писатель остался верен своим первым впечатлениям, задав описанию те же пространственные и временные координаты: это также темное время суток и взгляд издали, правда Вакула, летящий на черте, видит Петербург сверху /«...кузнец все летел; и вдруг заблестел перед ним Петербург весь в огне»5/.
Блеск, огонь, свет...; стук, гром, крик... — вот ключевые семы, передающие впечатление потрясенного зрителя-провинциала, оглушенного и ослепленного блеском, шумом столицы, ошеломленного темпом жизни, «страшным многолюдством», столь непривычным для созерцательных малороссиян /«Боже мой! стук, гром, блеск...»6; «Боже мой, сколько тут панства!»7; «Боже ты мой, какой свет! — думал про себя кузнец. — У нас днем не бывает так светло»8/. Обращает на себя внимание различный стилистико-эмоциональный рисунок внутренней речи Вакулы и его реплик в диалоге с запорожцем. Если внутренний монолог диканьского кузнеца окрашен такими сильными чувствами, как восторг и даже страх, то собственно прямая речь Вакулы сдержанна, эмоционально и стилистически контролируема. Переход на другой код осуществляется героем сознательно, а причина переключения кроется в том, что «кузнец... не хотел осрамиться и показаться новичком»9.
Н. В. Гоголь мастерски создает иллюзию перехода на другой язык. Именно иллюзию, потому что и внутренняя, и собственно прямая речь Вакулы в тексте повести переданы одинаковыми лексическими единицами — словами русского языка. Украинизмами можно считать лишь панство /вместо господа/ и познали /вместо русского узнали/. Языковыми средствами кода чужого «грамотного» языка становятся: частичная транскрипция, замена предложений, осложненных однородными членами, на простые неосложненные конструкции, введение книжной лексики и отказ от открытой репрезентации удивления /«Губерния знатная! — отвечал он /Вакула/ равнодушно. — Нечего сказать: домы балшущие, картины висят скрозь важные. Многие домы исписаны буквами из сусального золота до чрезвычайности. Нечего сказать, чудная пропорция!»10/.
Своеобразен факт автоцитирования письма к матери от 30 апреля 1829 года, где Гоголь делится своими впечатлениями о Петербурге: «Дома здесь большие, особливо в главных частях города..., во многих домах находится очень много вывесок. ... Натурально, что... дом должен быть весь облеплен золотыми вывесками»11. Та же словесная деталь повторяется и в отрывке «Рим»: Париж потрясает римского князя «сплоченными массами домов, облепленных тесной лоскутностью магазинов,... бесчисленной смешанной толпой золотых букв»12.
Еще одна черта, которая «роднит» автора и его героев, — это эксплицитно или имплицитно выраженное сопоставление «своего» и «чужого», будь то Украина и Россия или Италия и Франция. Именно это постоянно присутствующее сравнение и объясняет, почему, по тонкому наблюдению Ю. Я. Барабаша, даже в восприятии Невского проспекта другим героем — художником Пискаревым — «улавливаем что-то если не диканьское, то миргородское или нежинское», а в позиции рассказчика «находим составляющую если не выраженно национальную, то региональную, „окрашенную“ — во всяком случае, чужую»13.
Действительно, в восприятии диканьского кузнеца довольно явно просматривается оценка Петербурга, составленная по первым впечатлениям самого Гоголя, который также, как и его будущий герой, приезжает из малороссийской провинции в столицу, вначале свято веря в то, что только Петербург /даже не Москва/ таит в себе самые разнообразные возможности: «достать ли черевички, какие носит царица» или «сделать жизнь свою нужную для блага государства». И не столь важна разновеликость этих желаний. Главное, что то и другое питает провинциальный миф о Петербурге14.
И все-таки между писателем и героем «Ночи перед Рождеством» есть весьма существенная, мы бы сказали, трагическая разница. Эта разница состоит в том, что Вакула в Петербурге — только гость, искатель тихого счастья, а потому его история, построенная по канонам доброй рождественской сказки, и должна была закончиться счастливо: возвращением в родную Диканьку и женитьбой на Оксане. О Петербурге же будут напоминать лишь черевички, которые, как оказалось, и не нужны были малороссийской красавице, да «намалеванное» Вакулой на стене диканьской церкви изображение черта, «такого гадкого, что все плевали, когда проходили мимо; а бабы, как только расплакивалось у них на руках дитя, подносили его к картине и говорили: „он бачь, яка кака намалевана!“ — и дитя, удерживая слезенки, косилось на картину и жалось к груди своей матери»15.
Глубокий смысл кроется в такой концовке повести, в том, что заключительным словом /словом-финали/ является лексема мать — символ всего кровного, родного. Счастлив Вакула, который не отрывался от груди своей родины-матери, а потому ему нет дела до того, что в Петербурге «все обман, все мечта, все не то, чем кажется!... все дышит обманом»16. Иное дело художник Пискарев, для которого Петербург с его Невским проспектом — это место, где он призван жить и творить, а вырваться из его власти он может только ценою самой жизни.
Пискарев и лирический герой повести «Невский проспект» — это еще одно зеркало, отразившее впечатление Гоголя о Петербурге, причем «гоголевский «миф Города», современного мегаполиса-монстра как воплощения и живого символа антигуманной цивилизации сложится позднее, когда писатель выйдет за пределы петербургского пространства и в его сознании сформируется оппозиция «патриархальный Рим — буржуазный Париж», а одновременно романтическая параллель «Италия — Украина»17 и, добавим, параллель «Петербург — Париж».
Трудно не заметить удивительно похожую стилистику описания этих двух европейских столиц. В повести «Невский проспект» и отрывке «Рим» обнаруживается не только единство композиционной структуры урбанистических зарисовок, построенных как строгий континуум с четкими временными координатами «утро — день — обед — послеобеденное гулянье и развлечение», но и почти полное тождество панегириков Петербургу и Парижу. Процитируем Гоголя, выделив повторения: «Нет ничего лучше Невского проспекта, по крайней мере в Петербурге... Я знаю, что ни один из бледных и чиновных ее жителей не променяет на все блага Невского проспекта»18 и «Нет лучшего места, как Париж; ни за что не променял бы он такой жизни»19
Но, как для римского князя «Париж со всем своим блеском и шумом скоро сделался... тягостной пустыней»20, так и Гоголь в лирическом обращении «1834» вопрошает: «Где означу я тебя великими трудами? Среди ли этой кучи набросанных один на другой домов, гремящих улиц, кипящей меркантильности, этой безобразной кучи мод, парадов, чиновников, диких северных ночей, блеску и низкой бесцветности?»21. В 1834 году Гоголь мечтал вернуться на Украину и даже хлопотал о получении места профессора всеобщей истории в Киевском университете. Как известно, предпринятая попытка закончилась неудачей. Мысль покинуть Петербург осуществилась в 1836 году, когда Гоголь покидает границы Российской империи, объяснив цель своей поездки в письме М. П. Погодину от 10 мая 1836: «Еду за границу, там размыкаю ту тоску, которую наносят мне ежедневно мои соотечественники»22, а уже в сентябре Гоголь напишет тому же Погодину из Женевы «Теперь передо мной чужбина, вокруг меня чужбина, но в сердце моем Русь — не гадкая Русь, но одна только прекрасная Русь: ты да несколько других близких, да небольшое число заключивших в себе прекрасную душу и верный вкус»23.
Колесо истории повернулось, и Гоголь, как в 1827 году из Нежина, уезжает теперь из Петербурга, и вновь им движет жажда обрести Землю Обетованную, где он сможет осуществить свои грандиозные планы и тем послужить Отечеству. Конечной целью его путешествия должна была стать Италия. В письме А. Данилевскому из Рима мы находим потрясающее признание: «Что сказать тебе об Италии? Мне кажется, что будто бы я заехал к старинным малороссийским помещикам»24.
Италия и Малороссия соединились, и возник мираж возвращения в родные пенаты, где «такие же дряхлые двери у домов..., старинные подсвечники и лампы в виде церковных..., все на старинный манер. Везде доселе виделась мне картина изменений; здесь все осталось на одном месте и далее нейдет»25.
Ощущение как бы вновь обретенной родины посещает Гоголя в Риме даже не столько потому, что старину, историческую память, который обладает Вечный город, писатель предпочитает «великолепию светлых гостиниц, удобств», «щеголеватой чистоте и блеску» Парижа — этого «размена и ярмарки Европы». Подобное впечатление обусловлено скорее тем, что Гоголь в Риме попадает в привычные ему с детства «временные координаты», иные, чем в Париже и Петербурге.
В буржуазном мире жизнь измеряется часами, в патриархальном — событиями26. Время — господин Невского проспекта и Парижа: оно управляет людьми и их действиями. Как марионетка, человек должен подчиняться часовой стрелке: «в девять часов утра», «в 12 часов», «ближе к двум часам», «в три часа», «с четырех часов» и т. п. Время диктует свои законы, и их может нарушить разве только «какой-либо заезжий чудак, которому все часы равны»27. Подобными чудаками с иным способом переживания времени и должны были чувствовать себя Гоголь и его герои: кузнец Вакула, римский князь.
Италия и Украина в этом смысле были и остаются патриархальными. Рим, который русский христианский философ начала ХХ века В. Эрн назвал «многослойным», отсчет времени ведет не на часы и даже не на годы, а на эпохи: «...Рим архаический, Рим республиканский, Рим императорский, Рим средневековый, Рим ренессанса, Рим барокко и Рим современный»28. Рассматривая Петербург и Рим, Гоголь пользуется разной «оптикой». Петербург, как и Париж, он видит в фокусе бинокля, т. е. издали, причем довольно скоро возникает желание этот бинокль перевернуть. Неслучайно римский князь, разочаровавшись в Париже, начал выбирать для прогулок «глухие, отдаленные концы его»29. В финале же повести «Невский проспект» лирический герой предостерегает: «Но Боже вас сохрани заглядывать дамам под шляпки /перспектива близости — Л. Г. /. Как ни развевайся вдали плащ красавицы, я ни за что не пойду за нею любопытствовать. Далее, ради Бога, далее от фонаря...». Эстетически значим и конец этой сентенции и всей повести: «...сам демон зажигает лампы, для того только, чтобы показать все не в настоящем виде»30.
Важно подчеркнуть, что узнавание Рима происходит как бы прямо наоборот: князь, увидев после долгого отсутствия Рим, уподобляется иностранцу, который «сначала бывает поражен мелочной, неблестящей его наружностью»31/ср. замечание, сделанное по этому поводу В. Эрном: «На первых порах все не нравится в Риме»32/. Рим требует зрения глубинного, специального инструмента, способного «прорыться вглубь для того, чтобы добраться до истинных сокровищ. И единственным оружием тут может быть время... Дни идут за днями, и вы с удивлением и радостью чувствуете, что перспективы начинают меняться, что Рим современный постепенно разоблачается в своей призрачной сущности»33. «Римом современным» философ, посетивший Италию в 1911 году, скорее всего, называет Рим после 1871 года, т. к. сожалеет, «вспоминая с грустью отошедший и уже загроможденный крикливой современностью Рим... Гоголя»34.
В. Эрн в «Письмах о христианском Риме» совсем не случайно упоминает своего знаменитого соотечественника. Интересна, на наш взгляд, мысль В. Эрна, названная им самим «странной истиной»: «Вы, русский и православный, не можете чувствовать Рим так, как чувствует его француз-католик и немец-протестант, или, что еще хуже, француз не католик и немец не протестант. У вас свое отношение к Риму, совершенно особое, другое. И эта особенность, это отличие и зависят в самой малой мере от ваших личных свойств. Они обусловлены иной культурой и иной религией»35.
Действительно, Рим Владимира Эрна очень близок Риму Николая Гоголя, близок, но не тождественен ему. Думается, что, найдя такие незначительные, на первый взгляд, различия, нам, быть может, удастся глубже понять, в чем же собственно состоит и чем предопределяется специфика малороссийского восприятия Рима.
Для В. Эрна истинную ценность имеет Рим катакомбный, Рим как древняя апостольская столица. В. Зелинский, анализируя «Письма...» В. Эрна, отмечает: «Из четырех писем... только первое посвящено Риму наземному и земному»36. Для нас же значимо то, что В. Эрн отторгает не только современный Рим, но и Рим барокко. Именно здесь, на наш взгляд, и начинает складываться различие восприятия великоросса / причем с немецкими корнями/ и малоросса. Для В. Эрна барокко — «испытание», против которого надо «устоять». Для Гоголя же барокко — это родная стихия, одна из ярчайших особенностей украинского художественного мышления37. Если В. Эрн в Риме барокко видит «триумф мелодраматических исканий христианства», «скульптурно-архитектурные крики», то для Гоголя барочные церкви и дворцы Рима — это, может быть, неожиданное для него самого напоминание о родной Украине с ее удивительной Преображенской церковью в Великих Сорочинцах, с Нежинским храмом святителя Николая — выдающимися творениями украинского барокко.
Стоит, пожалуй, упомянуть и такую биографическую деталь, которую отметили искусствоведы: римская квартира Гоголя располагалась близ площади Испании. «Площадь Испании, одна из самых известных в Риме, окружена барочными зданиями XVII-XVIII вв. ... Район площади Испании — один из уютных и поэтичных уголков Рима. Здесь жил Н. В. Гоголь на Виа Феличе — на Счастливой улице и был по-настоящему счастлив... Гениальный первый том „Мертвых душ“ написан в обстановке величественного и вдохновенного барочного Рима»38.
Поиск живой души и Земли Обетованной стал главной движущей силой в творчестве писателя, а самой своей жизнью Гоголь невольно подтвердил столь близкую его душе истину, что каждый человек на Земле — странник. В этом плане почти предсказуемым и даже в какой-то степени закономерным стало то, что свой последний приют Николай Васильевич Гоголь обрел именно в Москве — этом Третьем Риме.
Примечания
13. Барабаш Ю. Я. Указ. соч. С. 26.
14. См. об этом: Манн Ю. В. Русская литература XIX в.: Эпоха романтизма. М., 2001. С. 406 и др.
17. Барабаш Ю. Я. Указ. соч. С. 27.
28. Эрн В. Письма о христианском Риме// Наше наследие. 1991. II /20/. С. 119.
35. Эрн. В. Указ. соч. С. 120.
36. Зелинский В. Безмолвная тайна первохристианства// Наше наследие. 1991. II /20/.
37. См. об этом: Макаров А. Світло українського бароко. К., 1994. С. 211.
38. Федорова Е. В. Знаменитые города Италии. М., 1985. С. 194.