Физиология болезни в сознании Гоголя и христианская традиция

Анненкова Е. И. (Санкт-Петербург), д.ф.н., профессор Российского государственного педагогического университета им. А. И. Герцена / 2006

Известно, как часто, настойчиво, подробно, удивляя современников, Гоголь говорил и писал о своих болезнях. Об этом свидетельствуют многочисленные источники, однако самым полным, практически исчерпывающим являются письма самого Гоголя: в них история, физиология и психология болезни, можно даже сказать, что в них — творческая история гоголевской болезни, ибо, столь подробно описанная, она приобретает статус если не литературного персонажа, то становится автономным сюжетом. С этой точки зрения, гоголевское описание переживаемых им болезненных ощущений приобретает эстетический интерес, некую культурологическую ценность. В данном случае речь не пойдет о природе поздней болезни Гоголя, о возможном диагнозе, о точности или ошибочности тех суждений, которые высказывались специалистами1. Гораздо больший интерес представляет характер тех описаний, которые содержатся в письмах и которые фиксируют достаточно сложные настроения писателя. Гоголевские эпистолярные тексты при желании можно было бы поместить в очень разнородный историко-культурный контекст. «Телесность» описаний позволяет рассматривать их в контексте прошлой, ренессансно-раблезианской традиции и, одновременно, нынешней, постмодернистской, также проявляющей к телу настойчивый интерес. Вместе с тем, может быть и должна быть актуализирована и христианская традиция. Телесное в письмах Гоголя (хотя далеко не сразу) становится предметом духовной рефлексии. Характер соприсутствия этих разнородных культурных составляющих (столкновение их или последовательная замена одной другою?) представляет, думается, важную историко-литературную проблему. Поэтому имеет смысл взглянуть на материал целостно, по возможности — во всей его полноте. Это позволит коснуться и спорного ныне вопроса о том, эволюционировало ли и каким образом сознание Гоголя, и проблемы соотнесения религиозного и эстетического в гоголевских текстах.

Болезнь самого писателя или болезнь как литературная тема актуализирована современной наукой, западноевропейской и отечественной. Показательна конференция, посвященная проблеме «Письма и болезни», проходившая в 2002 г. в Университете Западной Бретани (г. Брест, Франция) и нашедшая отражение в подборке публикаций в «Новом литературном обозрении».1 Симптоматично стремление Артура Клейнмана и Артура У. Фрэнка ввести в научный обиход термин «нарратив болезни», разграничить понятия «заболевание» (disease) и «болезнь» (illness), т. е. отделить дискурс болезни от дискурса заболевания («дискурс заболевания, по мнению американских исследователей, — это история лечебных мероприятий; дискурс болезни — история перехода от некогда совершенного тела к телу, которое вынуждает меня задаваться вопросом: «Что со мною происходит? Не с моим телом, а со мной!».1). Действительно, в XIX веке тема болезни обретает собственно литературный статус. Но положение Гоголя в этом контексте все же особое. Хотелось бы прежде всего:

— понять приоритет физиологии в гоголевском описании болезни;

— рассмотреть те изменения, которые находят выражение в письмах;

— вычленить некоторые смысловые лейтмотивы и основные повествовательные формы в решении писателем этой темы.

Между письмами Гоголя 1830-х и 1840-х гг. пролегает явственная грань. Именно в первое десятилетие значительная часть описаний по-своему физиологична: письмо констатирует и препарирует болезнь, отмечая разного рода ее проявления, акцентируя прежде всего физические признаки. Можно было бы изначально предположить, что 1840-е гг. на первый план выйдет осмысление нравственного, религиозного урока, преподаваемого болезнью, но подобный семантический сдвиг, действительно прочитываемый в эпистолярных текстах, не является единственным и все объясняющим. Итак, в письмах 1830-х гг. совершается познание, прочувствование телесного в форме констатации тех или иных болезненных проявлений. Испытывая еще в Нежине определенный внутренний дискомфорт, Гоголь ощущает потребность телесно и душевно вернуться в родительский дом, как бы прильнуть к материнскому естеству. Примечательно, однако, что здесь же происходит и первая имитация болезни. Опасаясь, что может быть высечен за провинность, Гоголь так умело изображает помешательство, что его помещают в больницу. Правда, это не было индивидуальной выдумкой Гоголя, однако он счел возможным ею воспользоваться и добился успеха.1 Из Петербурга Гоголь также периодически пишет о своем физическом состоянии.

Создается впечатление, что нздоровье предполагается как изначально данное, как факт. О болезненном состоянии знает и беспокоится маменька, осведомлены друзья. Поэтому, уже став писателем, приобретя литературную известность, Гоголь позволяет себе подчас манипулировать болезнью. В письмах из-за границы он ссылается на болезнь, когда жалуется на отсутствие денег и просит о помощи (знаменательно, что в этом случае болезнь не описывается, а лишь констатируется, что позволяет предположить, что описание было значимо само по себе, в известном смысле — необходимо Гоголю). Ссылается он на болезнь и тогда, когда объясняет Марии Ивановне невозможность вернуться в родные края.

Можно сказать, что в первой половине 1830-х годов отношения Гоголя с болезнью подвижны, многообразны, подчас приобретают даже игровой характер. Показателен один эпизод, нашедший отражение в переписке с А. С. Пушкиным. «Я буду вас беспокоить вот какою просьбою, — обращается Гоголь к поэту (13 мая 1834 г.), — если зайдет обо мне речь с Уваровым, -скажите, что вы были у меня и застали меня еле жива. При этом выбраните меня хорошенько за то, что живу здесь и не убираюсь сей же час вон из города; что доктора велели ехать сей же час и стараться захватить там это время. И сказавши, что я могу весьма легко через месяц протянуть совсем ножки, завести речь о другом...».1 Пушкин подхватывает этот тон и отвечает: «Я совершенно с вами согласен. Пойду сегодня же назидать Уварова, и кстати о смерти «Телеграфа» поговорю и о Вашей. От сего незаметным и искусным образом перейду к бессмертию, его ожидающему».1 Описывая матери свое пребывание в Гамбурге, Гоголь примеряет к себе статус и «опасного больного», и «знаменитого путешественника»: только этим категориям странствующих отпускается «знаменитый рейнвейн» (XI, 55).

Заграничные спутники Гоголя замечают его склонность беспрестанно вслушиваться в свой организм. В. И. Шенрок ссылается на А. С. Данилевского, сетовавшего на «убийственную мнительность» писателя: «Вдруг вообразит, что у него какая-нибудь тяжелая болезнь (всего чаще он боялся за желудок), и носится со своим горем до того, что тяжело и грустно на него смотреть, а разубедить его в основательности ужасных признаков не было никакой возможности».1 Этот психологический диапазон — от игры до сокрушения, чуть ли не уныния — показателен. Болезнь как источник физических страданий, как предмет размышлений и как невинный источник манипулярования дружеской поддержкой входит, в итоге, в состав самой жизни. При этом невольно (быть может, даже неизбежно) больные органы по-своему персонифицируются, Гоголь начинает смотреть на них со стороны, с любопытством наблюдать и комментировать их жизнедеятельность. «Он, бестия, — сказано о желудке, — не варит вовсе» (XI, 93). Вещь и орган упоминаются в одном ряду, сознание легко, иронично от них дистанцируется: «Легкость в кармане и тяжесть в желудке» (XI, 110). Болезнь начинает обретать своеобразную самостоятельность, существовать сама по себе, диктовать свои условия: «Она меня сушит. Она говорит мне о себе каждую минуту и мешает мне заниматься» (XI, 165). В итоге, пребывая внутри организма, болезнь словно отвоевывает себе ту самостоятельность и власть, с которыми нельзя справиться (в «Смерти Ивана Ильича» Л. Толстого этот мотив в определенный момент становится сюжетообразующим, но прежде всего благодаря художественной природе текста). Наконец в одном из писем (П. А. Вяземскому, от 25 мая 1838 г.) подобное восприятие болезни получает формульное выражение: «...прекрасная моя, ненаглядная Италия продлила мою жизнь, но искоренить совершенно болезнь, деспотически вшедшую в состав мой и обратившуюся в натуру, она невластна» (XI, 157).

Возможно ли, рассматривая письма 1830-х гг., провести некие соотнесения с христианской традицией? Думается, определенное соответствие можно отыскать в ветхозаветных текстах, в которых болезнь предстает в основном как наказание за нарушение заповедей: «Поразит тебя Господь чахлостью, горячкою, лихорадкою, воспалением, засухою, палящим ветром и ржавчиною, и они будут преследовать тебя, доколе не погибнешь» (Втор. 28:23; см. также — 1 Цар. 25:3,8; 2 Цар. 24:15; 4 Цар. 5:22, 15:5, 19:35). Однако, хотя в одном и другом случаях болезнь внезапна и угрожающа, не приходится говорить о полном смысловом соответствии гоголевской и библейской интерпретации болезни. Скорее, можно отметить переклички с некоторыми (и не столь частыми) житийными текстами, в которых встречается описание болезни, пожирающей плоть, и герой, не противясь тому, изживает тем самым свою ветхую природу. Но рефлексия в житии невозможна. Автор, сочувствуя герою, стремится прежде всего продемонстрировать силу его духа. В «Слове о житии великого князя Дмитрия Ивановича» читаем: «А потом разболелся он и мучился сильно ... И снова впал он в еще больший недуг и стоны вошли в сердце его, так что разрывалось нутро его, и уже приблизилась к смерти душа его».1 Мучения тленного тела предстают как момент перехода к новому бытию. Знаменательна фраза в «Житии Сергия Радонежского»: «И ноги его костенели день ото дня, как будто по ступеням приближались к Богу».1 По словам Иоанна Лествичника, «Благий наш и всеблагий Владыка и Господь, видя, что кто-нибудь весьма ленив к подвигам, смиряет плоть его недугом, как отраднейшим подвижничеством; а иногда очищает и душу от духовных страстей и помыслов».1 То же можно найти в других святоотеческих сочинениях. Интуитивно Гоголь приближается к подобному умонастроению, но время для выражения его в письмах не пришло. Поэтому столь специфична рефлексия в письмах 1830-х гг. — можно сказать, что это запечатленная в слове бессознательная рефлексия тела.

Болезнь, которая так изнуряет физически, достаточно долго не воспринимается Гоголем как связанная с внутренней жизнью. Тело в этом контексте — нечто внешнее по отношению к духу; властно и постоянно о себе напоминающее.

Предметом рефлексии внутреннее «я» становится лишь тогда, когда к физическим ощущениям примешиваются «нервические». Первое признание Гоголь делает М. П. Погодину. Говоря о болезни, перенесенной им в августе 1840 г. в Вене, писатель называет обеспокоившие его «раздражение», «раздражение нервическое», «нервическое расстройство и раздражение» (XI,314); в этом же письме (от 17 октября 1840 г.) называется «болезненная тоска» и появляется фраза: «Со страхом гляжу на себя» (Там же). Новые симптомы и дают толчок к самопознанию. Первоначально — телесному, если можно так сказать: он со страхом смотрит на утрату телесных сил и на возможный результат этой перемены: «Я ехал бодрый и свежий на труд, на работу. Теперь... о Боже» (Там же).

Именно начиная с 1840 г., контекст болезни оказывается неотделим от контекста творчества. Думается, и в целом эпистолярный материал 1840-х гг. можно рассмотреть как располагающийся в двух плоскостях, имеющий (в аспекте рассматриваемой темы) два направления развития: первое означает все большее приближение к христианскому осмыслению болезни, ее природы, ее роли; второе проявляется в своеобразной автономизации темы, обретающей отдельный сюжет, который живет по свои законам и не совпадает по основным очертаниям с религиозным наполнением темы. При этом гоголевская отданность творчеству дает о себе знать в одном и в другом случае, что все же не позволяет прочитывать болезнь под каким-либо одним углом зрения: сугубо религиозным или эстетическим.

По сравнению с 1830-ми гг., в 1840-е иным становится контекст, в котором упоминаются болезнь и здоровье: смещается четкая граница, отделяющая эти понятия друг от друга. Гоголь может быть и не здоров, но чувствует себя здоровым, когда:

— готов писать,

— сознает, что «много чудного» совершилось в нем и что теперь он живет «внутренней огромной», в нем самом «заключенной» жизнью (XI,339).

Болезнь предстает как толчок, импульс внутреннего движения, перехода к новому состоянию. Истолкование различных душевных состояний находит место на страницах гоголевских писем. К 1843 г. наступает пора анализа болезни (и не только собственной). Именно в эту пору болезнь становится темой писателя (и как следствие, в письмах 1840-х гг., — темой учительных наставлений).

Болезнь и ее переживание, образовавшие отдельный сюжет, находят воплощение во впечатляющей картине сражения, в которое вступают телесное и духовное. Обозначившаяся уже в письмах конца 1840-го г., эта картина достаточно долго сохраняется в гоголевских текстах. Соприсутствуют или чередуются состояния, когда невозможно «ни лежать, ни сидеть, ни стоять» (XI,319), когда одолевает только одна чувство: «Страшно, просто страшно» (Там же); и, с другой стороны, — когда слышатся «чудные минуты» и «вся жизнь» мыслится как «один благодарный гимн» (XI,339). Как совершается этот переход? Чаще всего, он неизъясним, но подчас и изъясняется: «Припадки ее (болезни —Е. А.) приняли такие странные образы ... но Бог с ними, не об болезни, а об цензуре я теперь должен говорить» (XII,28). И в самом деле, пока занят хлопотами об издании «Мертвых душ», пространство болезни в письмах явно уменьшается. В ходе болезни, страданий «совершалось незримо» «воспитанье души» (XII,69), но, вместе с тем, «болезненное состояние» «надоело сильно», поскольку препятствует «всякой умственной работе» (XII,265). «Душевное воспитание» и «умственный» труд, в том числе писательский, обнаруживают внутренний антагонизм, во всяком случае, несогласие.

Болезнь другого человека становится также интересной темой эпистолярного разговора, во время которого о собственных болезненных ощущениях Гоголь практически не пишет. Но то, что добыто собственным опытом, использовано. Н. М. Языкову Гоголь советует «мази и притирания» «отправить за решетку» (4 ноября 1843 г.) и далее поясняет: «Тело твое возбуждали довольно, пора ему дать даже необходимый отдых, а вместо того следует дать работу духу. На болезнь нужно смотреть, как на сражение» (XII,236). В этом и в некоторых других письмах Гоголь развертывает целую программу преодоления бессилия и страха перед болезнью, подчас указывая конкретное «средство в минутах трудных» (XII,260). Отсылая, прямо или опосредованно, своих корреспондентов к христианской традиции, сам он с изрядной безжалостностью увещевает и наставляет их, не стремясь быть добрым, попечительным пастором, снисходящим к страданию больного.1 Здесь, скорее, Гоголь уже продумывает и прописывает темы, интересующие его и как писателя. Но возвращаясь к собственной болезни, он вновь оказывается с ней наедине, и даже христианские источники, столь последовательно предлагаемые другим, далеко не всегда оказываются востребованы в качестве спасительного посредника.

Болезнь, превратившаяся «в натуру», продолжает свое собственное бытие, вне высших сил и вне внутреннего душевного воспитания. Поэтому вновь заявляет о себе телесное начало (Виельгорским, 5 марта 1845 г.: «...Можно сказать, что до Франкфукрта добрался один только нос мой да несколько костей, связанных на живую нитку жиденькими мускулами, но дух бодр...» (XII,462); А. О. Смирновой, 15 марта 1845 г.: «Я дрожу весь, чувствую холод беспрерывный и не могу ничем согреться. Не говорю уже о том, что исхудал весь как щепка, чувствую истощение сил и опасаюсь очень, чтобы не умереть прежде путешествия в обетованную землю» (XII,466), 2 апреля 1845 г.: «Дело доходило то того, что лицо сделалось зеленее меди, руки почернели, превратившись в лед, так что прикосновение их ко мне самому было страшно (XII,473-474); А. П. Толстому: «Лицо мое все пожелтело, а руки распухли и почернели и были ничем не согреваемый лед...» (XII,470); В. А. Жуковскому. 14 июля 1645: «...По моему телу можно теперь проходить курс анатомии, до такой степени оно высохло и сделалось кожа да кости» (XII,500). Отвоевывает свое пространство и подробно описываемая Гоголем в ряде писем технология лечения, не уменьшающая последовательно перечисляемых признаков заболевания: «зеленый цвет кожи», «исхудание», «дурное кровообращение крови», «беспорядок желудочных отправлений», «иссушенье всего тела и цвет мертвечины».

Физическое страдание достигает кульминации, и именно в этот момент душа обращается к возможности воскрешения, в том числе, телесного — то есть к теме, которую освещали и св. отцы церкви, слыша и допуская сомнения обычного человека, не способного представить воскрешение истлевшей плоти. Гоголь по-своему опробовал этапы этого пути: зависимость от плоти, углубление в нее, сокрушение, вера в возможность переживать состояние «благодарного гимна». Н. М. Языкову, 5 июня 1845: «Но говорю твердо одно только, что велика милость Божия и что, если самое дыхание станет улетать в последний раз из уст моих и будет разлагаться в тленье самое тело мое, одно Его мановенье — и мертвец восстанет вдруг. Вот в чем только возможность спасенья моего» (XII,493).

«Выбранные места» поразили современников учительностью тона, позицией всезнающего автора. В письмах, предшествующих созданию книги, Гоголь бесконечно далек от этой позиции, в большинстве случаев он именно «ученик», последовательно и трудно совершающий свой путь, отыскивающий «тесные врата» спасения. Тем более интересно проследить тематическую и интонационную направленность писем 1846 г. — года создания «Выбранных мест». На первый взгляд, вновь интенсифицируется описание болезни («я зябну», «совсем ослабли и ноги, и силы, жилы болят и пухнут», «запоры и прекращение всех отправлений», «я худею, вяну и слабею» — XIII,23), но в письмах отчетливо проступает лейтмотив, почти формула, которую можно было бы определить как «болею, но...». Болею, но «ни хандра, ни скорбь» не напоминают о себе. Болею, но «при всем том Бог милостив» (XII,33). Болею, но «душа моя была здорова» (XIII,38). «И душе, и телу моему, — итожит Гоголь, — следовало выстрадаться. Без этого не будут „Мертвые души“ тем, чем им быть должно» (XIII,41). Похоже, полнота и подлинная глубина религиозного мироощущения совпадала у Гоголя с подъемом творческого состояния, и установить первичность одного и вторичность другого не представляется возможным. Признав «пользу великую от всех недугов», Гоголь в письме к В. А. Жуковскому сообщает: «Я острю перо» (XII,545). Как только Гоголь извещает П. А. Плетнева о том, что будет присылать ему тетради «Выбранных мест», описание болезни из писем уходит. О ходе работы над книгой, по завершении ее, Гоголь напишет: «...И все мне далось вдруг на то время: вдруг остановились самые тяжкие недуги, вдруг отклонились все помешательства в работе, и продолжалось все это до тех пор, покуда не кончилась последняя строка труда» (XIII,112).

Постепенно сокращаясь, угасая, болезнь в письмах Гоголя занимает место, ничем не отличающееся от того, какое она могла бы иметь в письмах любого другого писателя или частного человека. Создается впечатление, что Гоголь теперь все знает о болезни, умеет отдать ей должное, но умеет и справиться с нею. В одном из писем к С. М. Соллогуб (25 мая 1849 г.) он сообщает о начавшемся с приходом весны «нервическом сильном расстройстве» и комментирует: «...Болезнь, которая для меня страшнее всех болезней, после которой, однако же, если я выносил ее покорно и смирялся, наступало всегда благодатное расположение» (XIY,126).

«Выбранные места» открываются фразою: «Я был тяжело болен» (УШ,215). Болезнь осталась за пройденной чертой. Телесная ее природа — уже не предмет осмысления. В книге она упоминается как фактор свершившегося в сознании перелома. Подвела к смерти («смерть уже была близко»), открыла «бесполезность всего, доселе ... напечатанного» (Там же), высветила горизонты духовного будущего. Нужно было сосредоточиться, почти замкнуться на физической немощи, прожить ее физиологически и духовно, чтобы затем преодолеть, оставить, отойти от нее. «Завещание», где столь много говорится о телесном, можно воспринять как уже отстраненное изложение того, что было внутренне невыносимым, пугающим, но теперь видится и оценивается со стороны. В книге речь идут уже не о болезни, а «о значении болезней».

Хотелось бы предположить, что описанный (пока без исчерпывающей полноты) гоголевский опыт физического и душевного страдания потенциально предполагал некую новую (возможную) грань его творчества, если бы ему дано было продолжиться. Слишком много эти описания заняли места в Тексте, оставленном Гоголем, чтобы не иметь никакого отношения к творчеству. Хотя можно допустить и другое. Данный духовный опыт мог свидетельствовать о том, что творчество (не будем гадать, в силу каких причин) изживается, отступает, и, оставаясь без него, Гоголь также не мог более жить.

Примечания

1. Баженов Н. Н. Болезнь и смерть Гоголя // Юность. 1999. № 5.; Ермаков И. Д. Психоанализ литературы. Пушкин. Гоголь. Достоевский. М.,1999; Коструба Н. Н. История болезни и причина смерти Н. В. Гоголя. Исследование врача-психиатра. Киев, 1999; Тарасенков А. Т. Последние дни жизни Н. В. Гоголя// Гоголь в воспоминаниях современников. М.,1952; Чиж В. Ф. Болезнь Н. В. Гоголя. Записки психиатра. М.,2002.

2. НЛО. № 69. 2004 (Болезнь писателя: творческая саморефлексия и клиническая картина. С. 89-143).

3. Там же. С. 141.

4. Со ссылкой на Н. Кукольника, этот эпизод описывает В. В. Вересаев (Вересаев В. В. Гоголь в жизни. Систематический свод подлинных свидетельств современников. Кн. 1. СПб., 1995. С. 48-49). См. также, со ссылкой и на другие материалы: Манн Ю. В. Гоголь. Труды и дни: 1809-1845. М.,2004. С. 62-64.

5. Гоголь Н. В. Полное собрание сочинений: В 14 тт. М.;Л.,1952. Т. X. С. 316-317. В дальнейшем сноски даются на это издание с указанием тома и страницы в тексте.

6. Пушкин А. С. Полное собрание сочинений: В 10 тт. М., 1958. Т. X. С. 484.

7. Шенрок В. И. Материалы для биографии Н. В. Гоголя. М.,1895. Т. Ш. С. 150-151.

8. Памятники литературы Древней Руси: XIV — сер. XV вв. М., 1981. С. 215, 217.

9. Там же. С. 403.

10. Преподобного отца аввы Иоанна, Игумена Синайской горы, Лествица. Репринтное издание. Свято-Успенсий Псково-Печерский монастырь. 1994. С. 185.

11. Митрополит Антоний Сурожский писал о необходимости особого отношения к больному, которое обязывает не скрывать приближение смерти, но найти такую тональность общения, которая свидетельствовала бы о глубоком внутреннем участии; слово в данном контексте оказывается не более значимым, чем молчание. Молчание, наполненное пониманием, помогает самому больному заговорить о вопросах, которые его беспокоят и которые он не может разрешить наедине с самим собой (См.: Антоний, митрополит Сурожский. Жизнь. Болезнь. Смерть. М., 1995; Он же. Человек перед Богом. М., 2000).

Яндекс.Метрика