Уроки этнографии. Возвращаясь к давним спорам

Барабаш Ю. Я. (Москва), д.ф.н., профессор, главный научный сотрудник ИМЛИ им. А. М. Горького РАН / 2007

В первых номерах за 1832 г. журнал «Сын Отечества» опубликовал пространную статью А. Царынного «Мысли малороссиянина, по прочтении повестей пасичника Рудого Панька, изданных им в книжке под заглавием „Вечера на хуторе близ Диканьки“, и рецензий на оныя»1. Выдержанная в доброжелательном, хотя и несколько покровительственном, тоне по отношению к писателю-земляку (и весьма критическом — к его «журнальным» хвалителям, в том числе Пушкину), статья, однако, содержала многочисленные замечания касательно языка и стиля гоголевских повестей, но главное — проблематики этнографической: ошибок, неточностей и несуразностей в описании «малороссийской деревни», украинских народных нравов, обычаев, традиций. Так было положено начало «этнографическому направлению» в критике гоголевских украинских повестей, краткий обзор которого дан в комментариях к первому тому нового академического собрания сочинений писателя. Этнографический аспект украинских повестей Гоголя рассматривался в работах А. Пыпина, В. Милорадовича, Н. Петрова, Н. Котляревского, Н. Коробки, Н. Сумцова, В. Катранова, А. Ефименко, Г. Чудакова, А. Соболевского, П. Филиповича, В. Петрова, А. Карпенко и др.

Самым заметным и по сути выходящим за этнографические рамки эпизодом в этом растянувшемся на десятилетия дискурсе стали высказывания и статьи П. Кулиша конца 50-х — начала 60-х годов, полемика с ними М. Максимовича и реакция на эту полемику Кулиша.

Пунктирно «сюжет» выглядел так.

1857 г. — в эпилоге к публикации русскоязычного варианта своего исторического романа «Черная рада» («Русская беседа». Кн. 6, 7) под названием «Об отношении малороссийской словесности к общерусской» П. Кулиш критически отзывается «малороссийских повестях» Гоголя («Вечера на хуторе близ Диканьки» и «Тарас Бульба»), считая, что они, «судя строго <...> мало заключают в себе этнографической и исторической истины...». Это мнение Кулиш повторил в опубликованной в том же году журналом «Русский вестник» (т. XII) статье «Взгляд на малороссийскую словесность по случаю выхода в свет книги „Народні оповідання“ Марка Вовчка».

1858 г. — в кн. 1 за 1858 г. той же «Русской беседы» М. Максимович квалифицирует высказывания Кулиша как попытку умалить «достоинство повестей нашего великого художника Гоголя, относящихся к жизни Малороссии» (и, кстати, весьма невысоко оценивает роман самого Кулиша).

1861 г. — Кулиш помещает в журнале «Основа» (№№ 4, 5, 9, 11–12) серию статей, посвященных критическому разбору гоголевских «повестей из украинской жизни», на что М. Максимович, со своей стороны, в еженедельнике И. Аксакова «День» (1861, №№ 3, 5, 7, 9; 1862, № 13) незамедлительно отвечает также целой серией полемических публикаций под общим заголовком «Оборона украинских повестей Гоголя»2.

Есть в развитии этого «сюжета» одна деталь несколько, так сказать, пикантного свойства, неизменно привлекающая внимание комментаторов. Дело в том, что несколькими годами раньше Кулиш в своих журнальных публикациях, затем в «Записках о жизни Н. В. Гоголя» неоднократно (в 1852, 1854, 1856 гг.) высоко отзывался об украинских повестях Гоголя, отмечая верность их общего тона и картин изображаемой действительности. Резкая, внешне лишенная внятных мотиваций смена Кулишом своих оценок, разумеется, не прошла незамеченной, вызывала в разные периоды и у разных авторов (и вызывает до сих пор) либо неодобрительное недоумение, либо колкие замечания нравственного характера, а то и серьезные обвинения, лежащие уже прямо в политической плоскости3. К этому «зигзагу» во взглядах Кулиша-гоголеведа мы еще вернемся.

Перечитывая с дистанции времени «этнографическую критику» А. Царынного и в отдельных пунктах перекликающегося с ним П. Кулиша, обращаешь внимание, что конкретных упреков и замечаний по части этнографии высказывалось, собственно, не так уж много. В сущности, речь шла о нескольких примерах очевидной для критиков Гоголя несообразности в поступках, поведении персонажей, что свидетельствует, по их, критиков, мнению, о незнании писателем народных, прежде всего сельских, украинских традиций, нравов, обычаев, культуры взаимоотношений между людьми, особенно между представителями младшего и старшего поколений. Наиболее резкую реакцию вызвал образ Грицька Голопупенко из повести «Сорочинская ярмарка», который, замечал Царынный, «видя первый раз в жизни пожилую женщину», «приветствует» ее бранью и брошенным вдогонку куском грязи, вообще бесчинствует, как «одни лишь горькие пьяницы...»4. Тут же Грицько предпринимает попытку — вполне удавшуюся — «по-солдатски» «приволокнуться» (это уже определения Кулиша) за падчерицей оскорбленной им женщины, Параской, обнимается с нею на глазах у всех, не встречая, кстати, с ее стороны ни малейшего сопротивления. И немедленно затевает, при посредничестве цыгана-конокрада, сватовство, причем отец красавицы дает свое согласие сразу, без колебаний, тем более что сговор присходит в обстановке ярмарочного кабака (к тому же в присутствии самой девушки!), где нареченный зять окончательно покоряет сердце будущего тестя, хватив, не поморщившись, огромную кружку горилки... «Это, — комментирует Кулиш, — не украинский паробок: это — петербургский мазурик <...> точно так, как Хивря — не украинская баба, а московская горожанка, и при том самая распутная...»5. Столь же стремительно, причем на Спасов пост, сватовство перерастает в свадьбу. Все это и впрямь далеко от народной традиции сватовства и свадьбы, предусматривающей долгий подготовительный процесс, сложную систему театрализованных ритуальных действий и обрядов6.

Активное неприятие Кулиша вызывает изображение Гоголем в «Тарасе Бульбе» «рыцарей-полковников, которые позволяют себя тузить бурсаку-сыну»7, отношение Левка к отцу-голове, его брутальная песня («Майская ночь») и т. д.

Оба критика, особенно Кулиш, обращают, кроме того, внимание еще на ряд мелких, но существенных, по их мнению, ошибок Гоголя в описании сельских обычаев, быта, речевой практики украинцев: вечерницы начинаются не в сумерки («Майская ночь»), когда только-только заканчиваются работы, а значительно позднее, когда село уже спит; хата с подмостками под потолком похожа на русскую избу с полатями; лихая пляска отца с дочерью; путаница со свадебными терминами — русское слово «дрyжка» вместо украинского «дружкo»; злоупотребление смешными именами и грубыми прозвищами, что было в ходу лишь у забубенных запорожцев, но никак не у степенных сельских хозяев-труженников, представителей казачества или дворянства («Сорочинская ярмарка» другие повести)8; упоминаемая Рудым Паньком великорусская балалайка на украинских вечерницах (впрочем, А. Царынный, напротив, утверждает, что «на балалайке <...> у нас бренчат многие парубки», а игру Левка в «Майской ночи» на бандуре относит к числу ошибок Гоголя9).

«Оборона» украинских повестей Гоголя от П. Кулиша (косвенно — и от А. Царынного) строится М. Максимовичем как система противопоставлений-опровержений выдвигаемых «этнографической критикой» аргументов и оценок. Если, например, Кулиш говорит о недостоверности сватовства на ярмарке и свадьбы во второй половине августа, в разгар уборочной страды, то, по Максимовичу, в этом «нет никакой погрешности этнографической». Если Кулиш в образе развязного, часто попросту грубого Грицька Голопупенко отказывается видеть «украинского человека с его нравами и обычаями», то Максимович считает, что в Голопупенковом сыне, как и в Тарасе Бульбе, как вообще «в каждом действующем лице» у Гоголя, «угадан и прочувствован щирый Украинец...»10.

Нетрудно заметить, что на приводимые оппонентом арґументы Максимовича отвечает по преимуществу возражениями декларативнного характера либо чисто эмоциональными оценками и эпитетами; это не столько научная полемика, сколько именно оборона любимого писателя, опирающаяся на личные воспоминания о знакомстве с ним, на факт его украинского происхождения, на широкое признание читающей публикой таланта Гоголя и т. п.

Тем не менее в общем (за более чем полтора столетия) балансе мнений об «этнографической критике» с очевидностью вырисовывается перевес не в ее пользу. Еще Н. Полевой, которого трудно заподозрить в чрезмерной симпатии к Гоголю, в рецензии на вторую книжку «Вечеров» дистанцировался от претензий А. Царынного, хотя перед этим, кстати, отрицательно отзываясь о повестях Рудого Панька, сам утверждал, что они написаны, на его взгляд, человеком, плохо знающим «малороссийское» село, «москалем» и «горожанином» (на эти слова не раз сочувственно ссылается в своих статьях Кулиш)11. И позднее в литературно-общественном мнении долгое времени явно превалировало, за редкими исключениями (Н. Петров, отчасти Н. Коробка), неприятие, по выражениею А. Соболевского, «скептического шепота Кулиша» и, напротив, симпатии к «защищающему голосу авторитетного Максимовича»12. В советском литературоведении Кулиш оценивался как реакционер, «буржуазный националист», зловредный «сепаратист», так что на этом фоне «оборона» Гоголя Максимовичем, пусть отнюдь не марксистом, пусть украинофилом-либералом, но все-таки, как нынче принято говорить, «прорусской» ориентации, — эта «оборона» выглядела куда предпочтительнее.

***

Вообще-то говоря, все это дела давно минувших дней; еще в начале прошлого века Н. Коробка, замечал что статьи Кулиша о малорусских повестях Гоголя почти забыты. Это замечание можно было бы отнести и к оппоненту Кулиша, Максимовичу, в целом к их полемике.

Возникает вопрос: стоит ли к ней возвращаться сегодня, реанимировать давние споры? Можем ли мы извлечь какие-то полезные уроки из тех «уроков этнографии», что были преподаны в свое время Гоголю, и из последовавших за ними дикуссий?

Я бы ответил на эти вопросы утвердительно. Думается, что, будучи перечитаны сегодняшними глазами, эти дискуссии представляют историко-литературный, а отчасти и вполне актуальный интерес. Они, во-первых, оживляют наше внимание к некоторым подзабытым аспектам творчества Гоголя; при этом, хотя оба автора пишут по-русски и выступают в российских журналах (примем во внимание особенности языковой ситуации в империи), объективно их статьи посвящены проблеме украинской природы гоголевского таланта, тем самым они сыграли важную роль в развитии украинской гоголианы. Во-вторых, полемика весьма существенна для понимания специфики и динамики развития украинской литературы, шире — украинской литературной мысли XIX в. Наконец, в-третьих, статьи дают стимул и материал для рассмотрения некоторых вопросов общеэстетического плана — например, специфики искусства как формы постижения и воссоздания действительности и вытекающих из этой специфики эстетических (или иных?) критериев в суждениях о нем.

В свое время Н. Полевой счел нужным строго напомнить А. Царынному, автору «Мыслей малороссиянина...», что Гоголь все-таки «пишет не курс археологии и не топографии Малороссийского края»13. То есть, речь идет не о научном исследовании, а о художественном произведении, судить которое следует «по законам изящного», не сверяясь с данными науки этнографии, эмпирическими наблюдениями, повседневным житейским опытом и т. п.

В сущности такой угол зрения определил впоследствии и позицию Максимовича в его полемике с Кулишом, причем, думается, как раз наиболее сильные элементы этой позиции. В опубликованной журналом «Русская беседа» статье «Об историческом романе г. Кулиша „Черная рада“», своего рода прелюдии к последовавшей через три года их «большой» полемике, Максимович специальное внимание уделяет содержащимся в эпилоге к роману размышлениям Кулиша о Гоголе, прежде всего замечаниям об отступлениях писателя от «этнографической и исторической истины». Отвергая высказанное Кулишом мнение о недостаточном знании автором «Вечеров» и «Тараса Бульбы» быта, нравов, обычаев, фольклора, языка «простонародной Украйны», Максимович настаивает, что, напротив, Гоголь знает Малороссию, ее современную жизнь и ее историю, «как пять пальцев». При этом он ссылается на свои неоднократные беседы с Гоголем, убедившие его в том, насколько серьезными были занятия писателя по изучению украинских летописей и других исторических источников, а также черт и особенностей народной жизни.

Характерна, однако, сопровождающая эти ссылки оговорка Максимовича. «Но свойство его (Гоголя. — Ю. Б.) поэтического гения было уже таково, что действительную жизнь он своевольно пересоздавал в новое бытие, художественно-образцовое, и в этом отношении наш другой великий художник, Пушкин <...> в поэме „Полтава“ был покорнее исторической действительности, чем Гоголь в своем „Тарасе Бульбе“»14. Как видим, Максимович убежден в природном праве Гоголя, коренящемся в «свойстве его поэтического гения», не просто отражать факты исторической действительности, шире — «действительной жизни» вообще, но «пересоздавать» их «в новое бытие», причем делать это «своевольно». Иными словами, речь идет о легитимности субъективного подхода художника к реальности, сугубо эстетического метода ее освоения; безусловной «покорности» эмпирическому факту (историческому ли, этнографическому ли), принципу воссоздания жизни Максимович противопоставляет чисто романтический принцип художественного пересоздания ее «в новое бытие». Поэтому адресованные Гоголю упреки «этнографического критика» Максимович считает «забавным учительством», не учитывающим суть поэзии вообще и природы гоголевского таланта — в частности. "Как будто Гоголь хотел писать этнографию в лицах, чтобы... передавать факты, любопытные для исследователей народного быта <...> Гоголь, как он сам писал, никогда не писал портрета в смысле строгой копии; он создавал портрет. Народный быт служил ему только материалом для художественных типов, только краскою для его живописи«15.

Именно как «оборона» Гоголя от плоского «учительства», толкающего писателя на путь скрупулезного следования фактам, а не эстетического их постижения, была воспринята современниками и более поздними комментаторами позиция Максимовича, именно открыто и темпераментно декларированное предпочтение поэтического подхода к Гоголю — «этнографическому» подходу Кулиша привлекало в ней. Привлекает это в статьях Максимовича, надо признать, и нас, слишком уж мы устали от не прекращающиеся на протяжении полутора столетий навязчивых попыток втиснуть Гоголя-художника в рамки тех или иных внеэстетических «измов» — от вульгарного социологизма до воинствующего конфессионал-радикализма, слишком уж мы истосковались по непосредственному чувству «веселости» гоголевских повестей, которые, по словам Максимовича, невозможно читать «без смеха, без слез и без восторга»16.

***

Остается, однако, по меньшей мере два существенных вопроса.

Прежде всего — «был ли мальчик»? То есть, все-таки: допускал ли Гоголь в своих украинских повестях неточности, ошибки в описании «простонародной» жизни, национальных обычаев, нравов, традиций или все это выдумки и придирки? На протяжении длительного времени сторонники Максимовича, с порога не принимавшие «скептического шепота Кулиша», обычно избегали даже самой постановки этого вопроса. Среди немногих исключений прошлого (они, как отмечалось, все-таки были) и настоящего вызывает интерес комментарий к «Сорочинской ярмарке» в первом томе нового академического собрания сочинений писателя. Здесь признается, что Кулиш и Царынный были «по-своему правы», отмечая «некоторое несоблюдение» в повести обрядов сватовства и свадьбы, перечисляются примеры «так называемых этнографически неточностей», допущенных Гоголем при их описании. Обращают на себя внимание оговорки — «по-своему», «некоторые», «так называемые»; читателю тем самым дается понять, что «этнографические неточности», хотя они действительно есть в повести, во-первых, к собственно этнографии отношения не имеют и, во-вторых, их вообше не следует расценивать как «неточности». Авторы комментария усматривают в них совсем другое — «сознательный прием» Гоголя, намеренно переключающего повествование с бытового, профанного уровня на уровень мифологический, в сферу народной демонологии. В иррациональном, маркированном «красной свиткой» пространстве, каковым предстает ярмарка, «всё не то, чем кажется»: Грицько Голопупенко вовсе не обычный сельський парубок, это, собственно, «черт, принявший облик парубка» (или, в лучшем случае, «то ли человек, то ли черт»); кроме того, Грицько, по мнению комментаторов, — «сын упыря», каковым был Охрим, покойный приятель Солопия Черевика, поэтому его сватовство к Параске и стремительно последовавшая свадьба по определению не могли быть выдержаны в духе общепринятых традиций и обрядов, они соответствуют другим законам, бесовским...

Что тут сказать? Мифодемонологические интерпретации гоголевских сочинений не редкость в литературоведении, однако в данном случае корректность предлагаемой версии ставится под сомнение изначальной зыбкостью, уязвимостью мотивации Грицькова «бесовства»: право же, это, мягко говоря, натяжка — утверждать, будто имя Грицько «на Украине часто выступает как одно из обозначений черта», равно как и считать шутливую обиходную реплику парубка про «лысого дидька» признанием того, что его отец и в самом деле был чертом...17.

Второй — отнюдь не по значимости — вопрос: действительно ли содержание всех обширных четырех статей Кулиша о гоголевских повестях из украинской жизни в журнале «Основа» сводится к перечню замеченных им, как до него придирчивым читателем А. Царынным, этнографических неточностей и ошибок? Неужели размышления Кулиша о Гоголе и в самом деле ограничены исключительно рамками этнографии?

Правда, Кулиш сам неоднократно акцентирует этнографический аспект своей критики, часто используя формулы типа «этнографический разбор», «этнографические воззрения», «этнографический факт», «этнографическая истина» и т. п. Но важно понять, какой смысл вкладывает критик в эти формулы и какова вообще цель его «уроков этнографии».

Критика Кулишом этнографических ошибок и промахов Гоголя продиктована, в чем убеждает непредвзятое прочтение его статей, не мелочной придирчивостью или чисто формальными, нормативными соображениями, эти ошибки и промахи вызывают у него неприятие прежде всего тем, что означают отступление от правды народной (национальной) жизни. Понимают эту правду они с Максимовичем по-разному18. Для Максимовича на первом месте правда поэтическая, рожденная в процессе «пересоздания» (пусть даже «своевольного») творческим воображением художника обыденного факта обыденной жизни; Кулиш настаивает, что «от художественного произведения требуется безусловная верность относительно нравов и обычаев изображаемого народа»19. Максимович судит о Гоголе прежде всего по общим эстетическим законам, практически отвлеченно от конкретного этноисторического контекста; Кулиш погружен в этот контекст целиком. Максимович — романтик народнопесенного малороссийского этнографизма 30-х годов, Кулиш — идеолог и прагматик середины века, его статьи об украинских повестях Гоголя отражают новый этап в развитии украинской общественной мысли, когда наступил момент осознания необходимости перехода от описания этнографической экзотики к «этнографическому познанию» народной жизни.

«Уроки этнографии» Кулиша — это по существу не столько уроки этнографии, сколько уроки национальной идентичности, народности, национального самосознания. «Этнографическая истина» для него не самоцель, она важна как залог (условие, составляющая) правдивого, адекватного отражения характера и облика украинца, присущих ему нравственных ценностей, этических представлений, поведенческих установок, нравов, обычаев, национальных традиций. Когда Кулиш негодует по поводу «кабацкого» сговора о сватовстве и свадьбе, когда его шокируют прилюдные ярмарочные объятия девушки с едва знакомым парубком, или замашки «заезжего корнета» у «Голопупенкова сына», его амикошонство в обращении со старшими людьми, в том числе и с будущим тестем, или «карикатурное» имя Солопий (это ведь вообще не имя, а пренебрежительное прозвище, означающее «раззява», «недотепа»), — во всем этом он видит вопиющее несоответствие природной «учтивости» украинцев, чувству достоинства крестьянина, «мозольным трудом содержащего свое семейство». В «Сорочинской ярмарке», говорит Кулиш, «...Гоголь <...> придал своим поселянам рыночные городские свойства и побуждения и лишил их всей поэзии народного быта <...> поэзии правды, поэзии действительности»; «типы Гоголевских повестей — не наши народные типы <...> в главнейших своих чертах они чувствуют, судят и действуют не по-украински... поэтому, при всем уважении нашем к таланту Гоголя, мы (то есть, „все те, кто в настоящее время имеет драгоценное право называть себя украинцем“. — Ю. Б.) признать их земляками не можем», от них «мы решительно отрекаемся»20.

Особенно остро ранит национальное чувство Кулиша тот факт, что «наш Украинец», «простонародная» украинская жизнь, национальные типы изображенные в гоголевских «Вечерах» «не по-украински», способствуют созданию превратного представления об Украине у русской читающей публики и критики, внедрению в литературное и массовое сознание поверхностных стереотипов и обидных предрассудков. Типографские наборщики «пырхают» над выставленными на посмешище Солопиями и Хиврями (подобно тому, как сегодня их потомки — над Веркой Сердючкой); Пушкин видит в «Вечерах» всего лишь «описание племени поющего и пляшущего»; Белинский безраздельно «отдавался Гоголю на веру в том, чего сам не видел и не изучал», позволяя себе при этом «говорить тоном знатока украинской жизни»21.

А что же Гоголь — был ли он таким знатоком?

У Максимовича на сей счет нет и тени сомнения: «Несмотря на своевольное обхождение с действительностью в Украинских повестях Гоголя, — везде в них является живое и полное разумение Украинского человека с его нравами и обычаями, с его чувствами и фантазиями. Как великий поэт, Гоголь является и великим душеведцем. В каждом действующем лице у него <...> угадан и прочувствован щирый Украинец, и представлен так, как представляла своих действующих лиц народно-украинская муза...». Естественно, Максимович убежден, что «г. Кулиш чрезмерно жесток и невыдержан в своих осуждениях Гоголя»22.

С последним замечанием нельзя не согласиться. Вот некоторые примеры таких «осуждений», касающихся «Вечеров на хуторе близ Диканьки» и «Тараса Бульбы»: «барин, видящий в мужике одно смешное»; «панич, не сходивший ниже помещичьего крыльца»; «как живописец быта украинского, был больше Москаль и горожанин, нежели Украинец» (реминисценция из Н. Полевого); «не зная простонародной Украины, живописал ее нравы и обычаи по образцам антинародным»; «не понимал, как смотрит сам на себя народ, и разумел народ по-барски»; «не понимает народа»; «такой Украины (какой она изображена Гоголем. — Ю. Б.) нет»... И финальный приговор: «Незнание нравов и обычаев украинских, неуважение к человеческой личности украинского простолюдина так и разит на каждом шагу в первых повестях Гоголя»23. Ни впоследствии, ни тем более ранее, до эпилога к «Черной раде» и, особенно, серии статей в «Основе», — нигде (по крайней мере публично, в печати) Кулиш не был так неоправданно резок и односторонен в своей «этнографической» критике Гоголя; впрочем, дело, собственно, было — о чем речь шла выше — не в этнографии как таковой...

***

Здесь, вероятно, уместно вернуться к упоминавшемуся выше «зигзагу», неожиданной (после «Записок о жизни Гоголя») перемене в оценках Кулиша.

Думается, Кулиш рассматривал свою публикацию в «Основе» не как ревизию прежних, в частности выраженных в «Записках», взглядов на Гоголя, а как их дополнение, розвитие, имеющее целью прослеживание творческой эволюции писателя, процесса его созревания как художника. «...Я думаю, — писал он известному общественному деятелю и меценату В. Тарновскому, — что художнической славы Гоголя я не уничтожил, сказав, что в одном деле или в одну пору он был еще неоперившимся птенцом, а в другую сделался подростком, а потом так вспорхнул, что и не поймаешь»24.

Эта мысль об эволюции Гоголя проходит одним из мотивов и через статьи в «Основе». Считая отличительной особенностью художественного дара Гоголя «манеру писать с натуры», Кулиш объяснял этнографические промахи писателя тем, что этой самой натуры, которую он стремился отобразить в «Вечерах» и в «Тарасе Бульбе», Гоголь не видел и не знал.

Зато позднее, в петербургских повестях, созданных на основе живых впечатлений от повседневной столичной жизни, реального, а не книжно-фольклорного знания нравов, обычаев, духовной атмосферы города, чувствуется достоверность, «доконченность» его изображений «стороны местной и этнографической в особенности». «Акакия Акакиевича со всею его обстановкою Гоголь видел поэтическим своим зрением средь бела дня; Тараса Бульбу он отыскивал — и с трудом отыскал — в исторических потемках, и сколько он ни озараял эти потемки песенными и летописными преданиями старины, все-таки многие стороны жизни, вызванной им из прошедшего, остались для него и для строгого критика очень неясны, а иные совершенно покрыты мраком...»25. «Поэтический тон песен», «радужная ткань воображения», заслонившие в повестях молодого Гоголя «простонародную Украину», не дали «обществу ничего рассмотреть в такой ясности, в какой является у него многое, если не все, в „Мертвых душах“»26.

Интересно, что высокая оценка Кулишом «русских» сочинений Гоголя, особенно «Мертвых душ», в отличие от повестей украинского цикла, коррелирует с мнением Т. Шевченко. У Шевченко лишь одно место в послании «Гоголю» может быть истолковано как реминисценция к «Тарасу Бульбе» («Не зарежет старый батько / Любимого сына...» — Пер. М. Исаковского), к тому же она фактически не содержит оценки, выполняя скорее функцию одного из компонентов замысла самого поэта; что касается «Вечеров на хуторе близ Диканьки» и других повестей «Миргорода», то ни их, ни кого-либо из из их персонажей Шевченко не упоминает вовсе. Иное дело — «Ревизор» и особенно «Мертвые души». В письме к В. Репниной от 7 марта 1850 года из Оренбурга (одно из мест его ссылки) Шевченко просит княжну прислать ему «Мертвые души», он надеется, что эта книга в Новопетровском укреплении, куда его вскоре «погонят», станет для него «другом <...> в одиночестве». Поэт вспоминает свои давние беседы с Варварой Николаевной о «Мертвых душах»; тогда его поразило, что княжна, чьему вкусу и уму он безусловно доверял, отозвалась о книге «чрезвычайно сухо». Теперь он «в восторге» от того, что Репнина изменила свое мнение «и о Гоголе, и о его бессмертнном создании», поняла «истинно христианскую цель его»27.

Заметим, кстати, что симпатии другого украинского классика, Ивана Франко, — как читателя и как критика, — также целиком отданы «Ревизору» и «Мертвым душам» (в последнем случае еще и как переводчика), только эти два произведения Гоголя удостаиваются у него чести называться, и не один раз, «архитворениями». Франко считает, что «Вечера на хуторе близ Диканьки» и, по-видимому, «Миргород» (из этой книги он лишь однажды упоминает «Тараса Бульбу», причем в нейтрально-информативном контексте) не содержат в себе того глубокого универсального, общечеловеческого смысла, который он так высоко оценивает в «Мертвых душах». Сегодня, с дистанции исторического времени, эта точка зрения кажется странной; приходится удивляться, что такой проницательный критик, каким был Франко, не разглядел в гоголевских украинских повестях глубинных, скрытых под поверхностным слоем побасенок и «жартов», именно универсальных смыслов: экзистенциального мотива человеческого одиночества и «покинутости» в финале «Сорочинской ярмарки», образа опустошающей вселенской Скуки в «Двух Иванах», зловеще-пророческой символики «красной свитки», монструозного Вия как воплощения всемирного онтологического зла... Впрочем, этого не разглядели свое время также и Пушкин, и Шевченко, не разглядел Кулиш — вероятно, по выражению последнего, для такого прочтения «не настала еще <...> пора»...

У Кулиша к тому же сам угол зрения на раннего Гоголя изначально не был универсальным, он был прежде всего национальным. Правда, нетрудно заметить, что для него (как, кстати, и для Ивана Франко) Гоголь безусловно относился к русской литературе — однако при последовательном осознании, даже акцентировании его генетического и художественно-ментального «украинства». Эта (как в сугубо творческом отношении, так и в психологическом) диалектика гоголевских «почвы и судьбы» — исходный пункт размышлений Кулиша об украинских повестях писателя, недаром ведь его статьи помещены в «Основе» под рубрикой «Обзор украинской словесности»; здесь и ключ к пониманию Кулишом природы того, что он считает (или, точнее, называет) этнографическими «вопиющими погрешностями» молодого Гоголя, здесь если не оправдание, то объяснение суровости, подчас, по справедливому замечанию Максимовича, неоправданной «жестокости» его «уроков этнографии».

***

«...Кулиш <...> — замечает П. Михед, — по сравнению с Гоголем, — человек иной эпохи, тем и отличается, например, от Максимовича, отстаивавшего в дискусии с Кулишом идеалы своей юности. Новая позитивистская эпоха критически смотрела на романтические фантазии Гоголя глазами Кулиша и была достаточно последовательна в своем отрицании предшествующего периода культурного развития. Такова логика смены культурных эпох»28. В истории украинской культуры эта смена эпох нашла свое концентрированное выражение в локальном историко-литературном эпизоде — рутинном, казалось бы, споре об этнографических неточностях у Гоголя; на самом деле речь не только (а в известном смысле и не столько) о Гоголе и, конечно же, уж совсем не об этнографии. Речь, собственно, шла о направлении развития украинской литературы, по существу — о ее дальнейшей судьбе.

Примечания

1. Сын Отечества и Северный Архив. 1832. №№ 1–5. А. Царынный — псевдоним Андрея Яковлевича Стороженко (1790–1857), выходца из старинного украинского казацко-дворянского рода, впоследствии крупного правительственного чиновника в Царстве Польском, сенатора.

2. Эти полемические публикации еженедельника «День» впоследствии были собраны и перепечатаны под рубрикой «Из старых материалов о Гоголе» журналом «Литературный вестник» (1902, кн. 1).

3. Так, И. Виноградов связывает перемену во взглядах Кулиша на Гоголя, в частности на повесть «Тарас Бульба», с «католическим» влиянием польского писателя М. Грабовского, представителя (как ее характеризует Виноградов) «своеобразной „третьей унии“» — течения в польской литературы, известного как «украинская школа», и называет Кулиша «одним из звеньев той польско-католической интриги, которая завязывалась вокруг Гоголя еще при его жизни...» В число участников этой «интриги» (княгиня З. Волконская, ксендзы И. Кайсевич и П. Семененко, А. Мицкевич, Ю. Б. Залесский и др.) И. Виноградов непосредственно не включает Т. Шевченко, однако многозначительно отмечает, что знакомство Кулиша с поэтом относится к тому же 1843 году, когда он познакомился с Грабовским. Осюда — вывод критика о прямой связи «польско-католической интриги» с движением «тогдашних украинских сепаратистов, к которым принадлежал Кулиш (и Шевченко)», недовольных «прорусским пафосом» «Тараса Бульбы» (Виноградов И. Первый биограф Гоголя. // П. А. Кулиш. Записки о жизни Николая Васильевича Гоголя, составленные из воспоминаний его друзей и знакомых и из его собственных писем. В 2 т. М., 2003. С. 7, 11, 14). Основательный разбор позиции И. Виноградова и, в связи с ней, затронутых проблем см. : Михед П. У истоков «православного» гоголеведения: Пантелеймон Кулиш. // Пятые Гоголевские чтения. Н. В. Гоголь и русское зарубежье. Сб. докладов под общей ред. В. П. Викуловой. М., 2006.

4. Царынный А. См. : Указ. соч. № 2. С. 112.

5. Кулиш П. Гоголь как автор повестей из украинской жизни. // Основа. 1861. № 5. С. 17.

6. См. : Обычаи, поверья, кухня и напитки малороссиян. Извлечено из нынешнего народного быта и составлено Николаем Маркевичем. К., 1860. (Репринтное воспроизведение. К., 1991). VIII. Сватьбы. С. 97–150).

7. Кулиш П. Указ. соч. С. 19.

8. Одно дело — запорожские прозвища типа Пузатый Пацюк, или Козолуп, или Бородавка (бывали примеры и куда более экзотичные), но казак Свербигуз или дворянин Довгочхун — это, право же, из области «жартов», комикования...

9. Царынный А. Указ. соч. № 4. С. 229.

10. Литературный вестник. 1902. кн. 1. С. 124, 121,

11. Ср. : Московский телеграф. 1831. № 17; 1832. № 6.

12. Соболевский А. Гоголь в истории русской этнографии. Харьков, 1909. С. 7.

13. Московский телеграф. 1832. № 6. С. 267.

14. Максимович М. Об историческом романе г. Кулиша «Черная Рада», 1857. (Письмо к Г. П. Галагану). // Русская беседа. 1858. Кн. I. Цит. по: Максимович М. Собр. соч. Т. I. Киев, 1876. С. 517.

15. Литературный вестник. 1902. Кн. 1. С. 122.

16. Там же. С. 105.

17. См. : Комментарий. // Н. В. Гоголь. Полн. собр. соч. и писем: В 26 т. Т. 1. М., 2001. С. 695–696. Авторы ссылаются на одно из записанных М. Драгомановым народных преданий, где черт назван «Грицем безп’ятим» (см. : Малорусские народные предания и рассказы. Свод Михаила Драгоманова. К., 1876. С. 56). Однако здесь нет никаких оснований для утверждения, будто имя Гриць и фольклорное определение черта «безп’ятий» («Употребл. как сущ. чорт». — Гринченко Б. Словарь украинского языка. Т. I. К., 1907. С. 44. Ст. 2) изначально составляют некую единую формулу. В другом рассказе, приведенном М. Драгомановым, в аналогичной ситуации фигурирует, например, «Антипка безп’ятий» (Указ. соч. С. 19). Напрашивается вывод, что выбор имени в подобных случаях носил произвольный, случайный характер. Имя Григорий, как известно, внесено в святцы («У нас пан-отец <...> нарекал мальчика Григорием или Пантелеем...» — Царынный А. Указ. соч. Т. 2. С. 44) и хотя бы по этой причине никак не могло ассоциироваться с нечистым, разве что в каком-то исключительном случае и условном, метафорическом контексте. Нет хотя бы отдаленного намека на подобную ассоциацию и в популярной народной песене «Ой не ходи, Грицю...», автором которой считается легендарная Маруся Чурай; песня не раз упоминается (чаще всего в лирическом контексте) в произведениях Т. Шевченко; (см. также: Двісті українських пісень. Співи і слова / Зібрав Марко Вовчок... Лейпціг і Вінтертур, [1866]. № 6; Труды этнографическо-статистической экспедиции.., собр. П. П. Чубинским. Т. 5. С. 429). Не более убедительна и попытка комментаторов «прочитать имя Грицька» как «черта, сына упыря» на том основании, что Грицько — «Охримов сын», а в «Энеиде» И. Котляревского (ч. II) в составе «троянской громады» некий Невтеса-Охрим упоминается (в травестийно-ерническом ключе) как «упир»; на самом деле Охрим обыкновенный «пройдисвіт», авантюрист и одновременно «знахур», таких казацких «экстрасенсов» называли «характерниками».

18. Эти принципиальные различия как свидетельства принадлежности авторов к разным историческим этапам развития украинского национального сознания, проанализированы в статье: Ісаєнко К. Уваги до дискусії П. Куліша і М. Максимовича про українські повісті Миколи Гоголя. // Гоголезнавчі студії / Гоголеведческие студии. Вип. 5. Ніжин, 2000.

19. Основа. 1861. № 4. С. 73.

20. Там же. № 5. С. 18, 19, 20.

21. Там же. № 9. С. 56.

22. Литературный вестник. 1902. Кн. 1. С. 121, 118.

23. Основа. 1861. № 4. С. 73, 83, 87; № 5. С. 1, 20; № 9. С. 65; № 11–12. С. 10.

1. Вибрані листи Пантелеймона Куліша, українською мовою писані. Ред. Ю. Луцького. Нью-Йорк—Торонто. 1984. С. 75. Письмо датировано 6 июня 1856 года, то есть, годом раньше публикации «Эпилога» в журнале «Русская беседа», из чего можно предположить, что Кулиш предварительно знакомил В. Тарновского с текстом статьи.

25. Основа. 1861. № 4. С. 75–76.

26. Там же. № 5. С. 28.

27. См. : Шевченко Т. Повне зібр творів: У 12 т. Т. 6. К., 2003. С. 53–54.

28. Михед П. У истоков «православного» гоголеведения: Пантелеймон Кулиш. С. 241.

Яндекс.Метрика