Системология фольклорных и физиогномических аллюзий в «Мертвых душах»

Кораблев А. А. (Донецк), д. ф. н., проф., зав. каф. теории литературы и художественной культуры Донецкого национального университета / 2012

И все-таки почему их пять — характеров, выражающих «синтетический портрет всего русского народа»1, а может, и не только русского2? Вопрос естественный, но простоватый: а сколько же их могло быть, по художественной-то логике? Четыре — вроде маловато, шесть — многовато, пять — в самый раз. Да и этих пятерых, чтобы читатель не заскучал, надо как-то поконтрастнее разнообразить. И тогда, хочешь не хочешь, возникает некая типология. А уж если типология, тогда, чтобы в нее вникнуть, надо искать единое основание.

И оно находится, единое. Единое, но не единственное. Их даже слишком много, как показывают исследования3, — оснований для концептуально-типологического рассмотрения гоголевских помещиков, и, что интересно, они предложены самими персонажами. Да, именно так: каждый из пяти персонажей словно предлагает собственное основание для сопоставлений его с другими и сам же являет собой это основание. Конечно, и это логическая условность, и еще какая, но посмотрим, нет ли в ней какой-нибудь безусловности, без которой Гоголь — не Гоголь.

I. Манилов и другие (превращения воли)

Приступая к описанию Манилова, повествователь начинает с того, что описывает основание для сопоставления его с другими персонажами. Сравнивая редакции поэмы, видим, как Гоголь подыскивает слово поточнее: «конек», «влечение»... — и находит: «задор» (VI, 24). Смысл его, в общем-то, понятен: это то, что определяет особенность характера, его жизненный вектор — направленность воли, интенциональность сознания, одержимость страстью.

Может быть, выбранное слово живописнее и оценочней отброшенных4, но едва ли понятнее. Гоголь поступает подобно Пушкину, который различает английский «spleen» и русскую «хандру»: переводит английское «hobby horse» как «задор». Кстати, и spleen, и hobby horse отсылают к одному роману, где эти понятия не только художественно выражены, но и разъяснены: «Когда человек отдает себя во власть господствующей над ним страсти, — или, другими словами, когда его конек закусывает удила, — прощай тогда трезвый рассудок и осмотрительность!»5

Если бы не эта замена, тогда птица-тройка, которую составляют целых три «конька», обретала бы дополнительное значение — силу страстей, которые берут верх над рассудком и осмотрительностью героя. Почему Гоголь отказался от этих смыслов? Только ли потому, что тройка — русская, а выражение — чужеземное? А может, не отказался, а просто спрятал?

Слово «влечение» еще яснее и вообще не нуждается в пояснениях. Тоже нехорошо. Пояснения нужны, чтобы направить читательское внимание. Читатель должен понимать, что Манилов — это только начало типологии, нулевая степень нарастающего ряда. Перечисляя, какие бывают «задоры» («коньки», «влечения»), повествователь показывает, чем объясняются различия характеров, которых он собирается представить.

1. 1. Манилов — мечтатель, устремлен неведомо куда и незнамо зачем. Оттого и сам — воплощенная неопределенность. Его отличительная особенность — в отсутствии каких-либо особенностей: «...ни то, ни се, ни в городе Богдан, ни в селе Селифан, по словам пословицы» (VI, 24).

1. 2. Коробочка — конкретно заземлена, закрыта, замкнута, и весь ее птичий двор такой же, как она сама: хоть это и птицы, существа крылатые, но — живущие на земле.

1. 3. Ноздрев — снова наоборот: распахнут, размашист, разбросан, у него много увлечений в жизни — собаки, лошади, карты, женщины, но такая множественность конкретных целей образует такую же, как у Манилова, жизненную неопределенность и такую же, как у Коробочки, привязанность к материальному миру.

1. 4. Собакевич — опять наоборот: сдержан, собран, сосредоточен, он не открыт внешнему миру, как Ноздрев, он выстроил собственный мир, по своему образу и подобию, и этот частный мир противостоит внешнему, как крепость во время осады.

1. 5. Плюшкин — противоположен всем четверым, и хозяйственникам, и расточителям, и интравертам, и экстравертам, но более всех — Манилову: если у того нет никакого задора, то у этого — не просто «задор», но самая настоящая страсть, захватившая его и полностью подчинившая себе.

«Мир ловил меня, но не поймал», — сказал о себе философ, с которым у Гоголя, как показывают исследования, было немало общего6. Пять гоголевских помещиков — это пять уловок, какими мир может уловить человеческую душу: — искусство и философия; хозяйство; игра, охота и прочие развлечения; телесные удовольствия; вещи, деньги.

Деньги, выходит, самая большая опасность для души. Подробнее и нагляднее об этом Гоголь рассказал в повести «Портрет», но и «Мертвые души» — о том же, о превратностях воли, сбиваемой с истинного пути, когда вместо того, чтобы направляться к высшей реальности, душа устремляется к земным целям, которые, как объяснит Гоголь в своей следующей книге, на самом деле не цели, а средства. Искусства, науки, хозяйствование, даже деньги — все может служить исправлению человека, если использовать эти средства умело и по назначению. Опускаясь вместе с героем и читателем все ниже и ниже по человеческой лестнице, автор оставляет им надежду: все может измениться чудесным образом, нужно только изменить направленность своих устремлений.

II. Коробочка и другие (превращения ума)

Качество ума, а вернее, его отсутствие, сильнее всего акцентировано в образе Коробочки, названной «крепколобой» и «дубинноголовой», да и сама ее фамилия может ассоциироваться с черепной коробкой. Другие персонажи кажутся значительно умнее, поскольку скорее понимают, чего хочет от них Чичиков. Хотя нельзя не заметить, что чичиковское предложение продать «мертвых душ» — все-таки специфический критерий, трудности понимания в этих случаях определяют не столько силу и качество ума, сколько степень его изощренности и извращенности.

2. 1. Манилов — любитель «уединенного размышления», философствования «под вязами», что, по видимости, должно подтверждать утонченность и возвышенность его натуры, но как такой отвлеченный ум будет реагировать на искушение? А вот как: «Манилов выронил тут же чубук с трубкою на пол, и как разинул рот, так и остался с разинутым ртом в продолжение нескольких минут» (VI, 34).

Удивление, по Аристотелю, есть начало философии. Вот и Манилов, удивившись, начинает размышлять, как следует понимать сказанное гостем: это шутка, бред или фигура речи? Перебрав все успокоительные интерпретации и не удовлетворившись ни одной из них, он довольствуется заверением, что смутившее его предложение — юридически законно.

2. 2. Коробочка — наоборот, мыслит cлишком конкретно, как будто речь идет о продаже пеньки или меда. Ее хозяйственный ум тоже испытывает затруднения при столь необычной негоции, но несколько иного рода: она опасается продешевить.

2. 3. Ноздрев — думает легко и быстро, но, подобно другому гоголевскому персонажу, он «без царя в голове»: без того, что бы собирало, упорядочивало и направляло все его мысли.

2. 4. Собакевич — «человек довольно умный» (VI, 104), как говорит о нем Чичиков; он сразу понял, что к чему, и сразу сообразил, какую выгоду может извлечь из этой сделки, хотя при этом даже не попытался вникнуть в ее суть.

2. 5. Плюшкин — не просто умный человек, но, как говорят о нем, «умнейший» (VI, 145). Правда, так говорят о нем в прошедшем времени. Тем важнее понять, что же случилось с этим умом. Что-то же случилось?

Вопрос очень важный, но не очень сложный. Любой школьник ответит, что Плюшкина погубила его гипертрофированная страсть к обогащению. Но это только начало ответа. Не только с Плюшкиным, но и с другими случилась одна и та же беда: отпадение. Отпав, отклонившись, отдалившись от центра жизни, ум утрачивает ясность, силу, свободу.

У Плюшкина явные признаки маниакальности, психического помешательства. Но повреждены и другие умы, они тоже не свободны, тоже направляемы страстями, которые ими овладели. Поэтому гоголевская типология ума аналогична его же типологии страстей — это те же пять психотипов, только в аспектах их умственной деятельности.

Значит, надо освободить свой ум от страстей. И тогда, по Гоголю, произойдет его переподчинение другим, сокровенным, сверхприродным способностям, называемым разум и мудрость. С достаточной определенностью говорится об этом в «Выбранных местах...», в письме «Христианин идет вперед»:

«Ум не есть высшая в нас способность. Его должность не больше, как полицейская: он может только привести в порядок и расставить по местам все то, что у нас уже есть. Он сам не двигнется вперед, покуда не двигнутся в нас все другие способности, от которых он умнеет. Отвлеченными чтеньями, размышленьями и беспрестанными слушаньями всех курсов наук его заставишь только слишком немного уйти вперед; иногда это даже подавляет его, мешая его самобытному развитию. Он несравненно в большей зависимости находится от душевных состояний: как только забушует страсть, он уже вдруг поступает слепо и глупо; если же покойна душа и не кипит никакая страсть, он и сам проясняется и поступает умно. Разум есть несравненно высшая способность, но она приобретается не иначе, как победой над страстьми» (VIII, 265).

В первом томе «Мертвых душ» представлена типология умов, во втором — намечалась типология разумов (переставьте буквы — и получите: МУРАЗОВ, фамилию одного из персонажей7), а в третьем томе, по-видимому, должна быть явлена мудрость:

«Но и разум не дает полной возможности человеку стремиться вперед. Есть высшая еще способность; имя ей — мудрость, и ее может дать нам один Христос. Она не наделяется никому из нас при рождении, никому из нас не есть природная, но есть дело высшей благодати небесной» (VIII, 265).

В заключительном письме «Выбранных мест...» Гоголь называет два главных препятствия к воскресению «мертвых душ»: гордость чистоты, т. е. чувство своего нравственного превосходства над другими, и гордость ума, т. е. чувство своего умственного превосходства. Второе препятствие не только труднее, но и коварнее, потому что сбивает ориентиры, подменяет духовную картину мира умственной, научной, «полицейской».

III. Ноздрев и другие (превращения чувств)

Фамилия «Ноздрев» выдает еще одно основание секретной гоголевской типологии. Согласимся, было бы в высшей степени странно и однопланово, если бы и другие помещики носили соответствующие фамилии: Ухов, Глазов, Языков... Нет, из пяти известных органов чувств Гоголь означает только один, предоставляя читателю догадываться об остальных.

3. 1. Манилов = слух. Могут возразить, что Манилов, как он сам признается, «несколько туг на ухо» (VI, 34). Но качество слуха здесь не так важно, как акцентуация именно этой перцептивной способности, слуховой: «...Манилов наконец услышал такие странные и необыкновенные вещи, каких еще никогда не слыхали человеческие уши» (VI, 34).

От него самого, отмечает повествователь, не услышишь никакого живого или хоть даже заносчивого слова (VI, 24). Он предпочитает такие слова, которые ласкают слух, доставляя почти физиологическое удовольствие: «...Манилов с улыбкою и от удовольствия почти совсем зажмурил глаза, как кот, у которого слегка пощекотали за ушами пальцем» (VI, 28).

А если мы знаем, что в авторском сознании Манилов соприсутствует с поэтом Жуковским, тогда фрагменты из поэмы «Людмила», которые мастерски читает председатель палаты, особенно слово «чу!», еще более усиливают интенсивность слуховых ассоциаций. Да и как иначе: романтическая поэзия — это сама музыка.

3. 2. Коробочка = осязание. Наверное, нелегко, сохраняя естественность и непринужденность повествования, выразить эту перцепцию. Однако Гоголь находит способ. Хозяйка спрашивает гостя, не желает ли он, чтобы ему перед сном почесали пятки? (VI, 47) Да и перина, взбитая до самого потолка, — чем не символ телесной неги? А мухи, которые донимают Чичикова! Тоже ведь пример осязательности, хотя и неприятной.

Но присмотримся, куда садятся эти назойливые создания: это же та же перцептивная классификация, тот же перечень рецепторов, а значит, скорее всего, и тот же смысловой код:

«...одна села ему на губу, другая на ухо, третья норовила как бы усесться на самый глаз, ту же, которая имела неосторожность подсесть близко к носовой ноздре, он потянул впросонках в самый нос, что заставило его очень крепко чихнуть — обстоятельство, бывшее причиною его пробуждения» (VI, 47).

Белинский тонко ощутил перцептивную особенность этой главы, отметив, что каждая черта в описании быта, дома и двора Коробочки «осязательно воспроизводит целую сферу, целый мир жизни во всей его полноте»8.

3. 3. Ноздрев = обоняние. Фамилии «Ноздрев», пожалуй, было бы достаточно, чтобы концептуально сблизить ноздри и запахи, но Гоголь нагнетает примеры, словно не уверен в сообразительности своего читателя.

Вот Ноздрев расхваливает французское вино. О том, какое оно на вкус, ни слова. Главное для него — запах: «Запах? — розетка и все, что хочешь» (VI, 65).

Вот он расхваливает щенка. И Чичиков, не желая его обидеть, что отмечает? Правильно. Он трогает щенка за нос и говорит: «Хорошее чутье» (VI, 68).

Такое же, как и у самого хозяина: «Чуткой нос его слышал за несколько десятков верст, где была ярмарка со всякими съездами и балами...» (VI, 70).

Достаточно? Вполне. Тем не менее, Чичиков ему говорит: «Ох, какой любопытный! ему всякую дрянь хотелось бы пощупать рукой, да еще и понюхать!» (VI, 78).

3. 4. Собакевич = вкус. Собакевич, как и его прототип, — это, прежде всего, вкус, аппетит, чревоугодие. Но об этом сказано уже достаточно.

3. 5. Плюшкин = зрение. Посмотрим, как мастерски Гоголь обрабатывает читательское подсознание. На «деревянном лице» Плюшкина если что и осталось живое, так это глаза: «Маленькие глазки еще не потухнули и бегали из-под высоко выросших бровей, как мыши...» (VI, 116). В прежние в годы они были тоже примечательны, но иначе: «...в глазах был виден ум» (VI, 118). И здесь же: «...везде, во все входил зоркий взгляд хозяина...» (VI, 118). Теперь их назначение ничтожно. Опустившийся, Плюшкин ходит он по улицам своей деревни, заглядывая под мостики и перекладины (VI, 117). Теперь «мелкий взгляд его обращался к бумажкам и перышкам, которые он собирал в своей комнате» (VI, 119).

Если глаза — зеркало души, то что же можно увидеть в душе Плюшкина? Немногое, прямо скажем. А впрочем, это как смотреть. Вот как выражается его негодование, возмущение, удивление: «Что, батюшка, слепы-то, что ли?» (VI, 116); «А вы бы, батюшка, наплевали в глаза тому, который это сказывал!» (VI, 121); «Он вытаращил глаза, долго смотрел на него и наконец спросил...» (VI, 122). 

Плюшкин надевает очки (VI, 125), роясь в бумагах. Значит, его зрение, как и слух Манилова, оставляет желать. Если бы не отменное обоняние Ноздрева, можно было бы эти несовершенства обобщить и с некоторой уверенностью утверждать, что причина плюшкинской подслеповатости — не только возраст, но и авторская воля, с каким-то назидательным умыслом ослабляющая мировосприятие персонажей. Пока же мы воздержимся от подобных обобщений. Отметим только, что, распрощавшись с Чичиковым, замыкая композицию, Плюшкин снова обозревает свои владения: «обошел кладовые, с тем чтобы осмотреть, на своих ли местах сторожа», затем «заглянул в кухню» (VI, 130) и т. д.

Итак, пять гоголевских персонажей — пять персонификаций пяти органов чувств, пяти каналов эмпирического мировосприятия. Зачем же нужно было так акцентировать и дифференцировать эти природные свойства человека? Очевидно, затем, чтобы основательнее разграничить человеческие типы. А еще затем, чтобы показать природную основательность человеческих различий, которая усиливается по мере того, как душа мертвеет, уступая главенство телу.

IV. Собакевич и другие (превращения тела)

Сходство Собакевича с медведем описано так подробно, что невольно возникает вопрос: а на кого похожи другие персонажи?

Уже С. П. Шевырев, один из первых критиков, заметил и объяснил эту аналогию («мы живо и глубоко видим, как пустая и праздная жизнь может низвести человеческую натуру до скотской»): Собакевич — медведь и свинья, Ноздрев — собака; Коробочка — белка; Плюшкин — муравей; Манилов — потатуй9. Однако не всем такая расшифровка показалась самоочевидной. В. В. Гиппиус полагает, что в этом списке не вызывает сомнений только Собакевич10; и др.

Чтобы не гадать без нужды, лучше просто внимательно перечитаем гоголевские описания: нет ли в них зоологических намеков?

4. 1. Манилов = кот. Как же этого не заметить? Вот же картинка, не оставляющая сомнений, что за зверь этот Манилов — ласковый, ленивый, нежащийся: «...Манилов с улыбкою и от удовольствия почти совсем зажмурил глаза, как кот, у которого слегка пощекотали за ушами пальцем» (VI, 28).

4. 2. Коробочка = курица. Возражая С. П. Шевыреву, который сравнивает Коробочку с белкой, А. И. Иваницкий полагает, что «мир Коробочки — птичий»11. Можно сказать и конкретнее: Коробочка — курица. Потому что живет словно в курятнике — среди птиц и перьев. Повествователь не оставляет читателю шансов этого не заметить. Сначала, для пущей очевидности, служанка притащит перину и взобьет ее с обоих боков, да так, что напустит «целый потоп перьев по всей комнате» (VI, 47). Кто не придал этому значения, для тех, внимание, повтор: герой взбирается с помощью стула на постель — «...и перья, вытесненные им из пределов, разлетелись во все углы комнаты» (VI, 47). Так же, с повтором, сказано, что пространство обитания Коробочки — это именно курятник: «...окно глядело едва ли не в курятник; по крайней мере, находившийся перед ним узенький дворик весь был наполнен птицами и всякой домашней тварью. <...> Этот небольшой дворик, или курятник, переграждал досчатый забор...» (VI, 48)

Возможно, одной из таких подсказок служит и расписанная в этой главе птичья аллегория, где чиновник, приближаясь к кабинету своего начальника, превращается из орла в куропатку (VI, 49-50). Так же и Чичиков преображается из куропатки в орла, когда разговаривает с Коробочкой, которая, соответственно, рядом с ним выглядит испуганной куропаткой. Словно догадываясь, что имеет дело с курицей (или куропаткой — разница невелика), Чичиков применяет подобающую риторику: «Дело яйца выеденного не стоит...» (VI, 55).

Когда же дело слажено, хозяйка потчует гостя пирогом с яйцом (VI, 57). Мало этого, прощаясь, она сулит ему еще и перья: «Может быть, понадобится еще птичьих перьев. У меня к Филиппову посту будут и птичьи перья» (VI, 57).

4. 3. Ноздрев = собака. Покинув курятник, Чичиков попадает на псарню. И мы видим, что это не просто другая обстановка — это другой образ жизни. Соответственно, и другой хозяин — псарь, а если всмотреться — тоже пес: у него обостренный нюх, переменчивый темперамент, с резкими переходами от дружелюбия к агрессивности. Даже блохи. В этом он сам признается: «Ей-богу! Да пребольно! Проснулся, чорт возьми, в самом деле что-то почесывается, верно, ведьмы блохи» (VI, 83). А как его собаки встречают! Не как хозяина — как отца: «Ноздрев был среди их совершенно как отец среди семейства...» (VI, 73).

4. 4. Собакевич = медведь. Нужно ли в который раз повторять, что Собакевич похож на медведя? Кто-нибудь в этом сомневается? Не нужно. Но мы повторим, для полноты представления: «Когда Чичиков взглянул искоса на Собакевича, он ему на этот раз показался весьма похожим на средней величины медведя. Для довершения сходства фрак на нем был совершенно медвежьего цвета, рукава длинны, панталоны длинны, ступнями ступал он и вкривь и вкось и наступал беспрестанно на чужие ноги. <...> Чичиков еще раз взглянул на него искоса, когда проходили они столовую: медведь! совершенный медведь! Нужно же такое странное сближение: его даже звали Михайлом Семеновичем (VI, 94-95).

4. 5. Плюшкин = паук. Хотя глаза Плюшкина бегают, как мыши (VI, 116), а сам он снизошел до гадости (VI, 127) и съежился (VI, 130), все-таки, если следовать тексту, он не мышь, не гад и не еж, а — паук: «...как трудолюбивый паук, бегал, хлопотливо, но расторопно, по всем концам своей хозяйственной паутины» (VI, 118). Таким пауком он был в молодости, таким же и остался, когда время в его мире, опутанном паутиной, кажется, остановилось — как показывают «часы с остановившимся маятником, к которому паук уже приладил паутину» (VI, 115).

В ранней редакции пауки были заметнее — впрочем, это не значит, что их стало меньше: «Пауки бегали из угла в угол по всему этому добру и хлопотали так же свободно и непринужденно, как в собственном хозяйстве» (VI, 307).

Такая вот выходит ревизская сказка на новый лад. О том, как колобок Чичиков зверей перехитрил. Округлый, увертливый, ускользающий, катящийся вдаль. Только звери, с которыми он встречается, немного другие. Но почему они должны быть те же?

Ассоциация с этой народной сказкой если и возникает, а она время от времени возникает12, воспринимается скорее как курьез, чем как серьезное основание для серьезных раздумий.

V. Плюшкин и другие (превращения души)

Самое известное и акцентированное определение Плюшкина — «прореха на человечестве» (VI, 119). Оно включается в темы школьных сочинений, избирается предметом литературно-аналитических медитаций. Но что оно может означать, если рассматривать его как основание для типологии? Много чего. Поэтому, чтобы ограничить вариативность версий, попытаемся осмыслить все выявленные основания как логически взаимосвязанные и необходимые.

Если Манилов служит нулевой точкой отсчета для типологии «задоров» (влечений, страстей), поскольку сам не имеет никаких «задоров», а «дубинноголовая» Коробочка — аналогичная нулевая точка для типологии ума, то, возможно, и «прореха» Плюшкин — это тоже некая нулевая степень, побуждающая к сопоставлениям с другими типажами?

Далее: если Ноздрев и Собакевич, хоть и не «нули», но тоже отчетливые индикаторы двух других типологий — пяти эмпирических чувств и пяти зоообразов, характеризующих человека как природное существо, тогда ничтожность Плюшкина должна означать некую логически завершающую, связующую и объясняющую стадиальность духовного умирания: это уже не физика, это метафизика небытия.

Образ Плюшкина не зря вызывает повышенное, концептуальное внимание: это не просто еще одно основание для сопоставления, это точка падения, становящаяся точкой зрения и началом восхождения.

Прореха — это зияние, отсутствие, пустота, небытие. Это смерть. Это продолжение и завершение того, что обманчиво явлено в формах жизни. Прежде чем назвать Плюшкина «прорехой на человечестве», повествователь трижды употребляет это слово, фиксируя всякий раз иные его значения и подготавливая должное восприятие этой чрезвычайно важной характеристики.

Уже первое словоупотребление удивляет прямотой и конкретностью авторского указания: читателю говорится, что сквозь «нищенские прорехи» человеческого труда «проглядывает нескрытый, нагой план» (VI, 113). Поэтому когда на следующей странице ему показываются нищенские прорехи Плюшкина, то, видимо, ожидается, что чуткий и пытливый читатель, конечно же, постарается всмотреться сквозь эти прорехи как можно внимательнее. И если он, пытливый, действительно станет туда всматриваться, то, вероятно, будет смущен. Трудно даже предположить, что ему может привидеться. Может, вселенская черная дыра, а может, лукавая усмешка писателя, скабрезно пошутившего над ученым умником. Потому что плюшкинская прореха, а это же как-никак символ — место «на человечестве», находится аккурат пониже спины (VI, 114). Если это и шутка, то черная, гоголевская, сквозь ужас. Потому что в третий раз слово «прореха» ставится рядом со словом «гниль» (VI, 119), вызывая ощутительную и недвусмысленную аллюзию смерти.

Два фрагмента, предваряющие описание Плюшкина, — лирическое отступление об утраченной свежести и эпическое описание дикой роскоши запущенного сада — поясняют, о какой смерти идет речь: об умирании души, перестающей живо реагировать на внешний мир, и о возможности ее возрождения в единстве с неумирающей природой. Глядя сквозь символическую плюшкинскую прореху на постепенную и тоже, естественно, символическую фекализацию человеческой природы, читатель вынуждается задумываться: можно ли этому противостоять, нужно ли, если даже сам повествователь признается, что и он, утративший былую восприимчивость, подвержен тем же изменениям, что и персонажи, о которых он повествует?

5. 1. Манилов — согласимся, не самый худший представитель рода человеческого13. Ну что плохого в том, что человек мечтает, предается неге и возвышенной любви? Ответ находится и в школьных, и в академических сочинениях: плохо то, что жизнь Манилова, со всеми ее восторгами и прожектами, пуста. Это та же метафизическая пустота, только еще не очевидная, только начало неизбежного разрушения и умирания. Но куда более авторитетный ответ содержится в богословских сочинениях и в самом Евангелии, где сказано, что «за всякое праздное слово, какое скажут люди, дадут они ответ в день суда» (Мф. 12: 36).

5. 2. Коробочка — вроде при делах, но это пустые хлопоты. Она, как евангельская Марфа, хлопочет о многом, тогда как «одно только нужно» (Лк. 10: 38-42).

5. 3. Ноздрев — пример еще более пустого времяпрепровождения, пустых уверений и обещаний. О таких говорят: пустозвон. Или, если высоким слогом: «медь звенящая», «кимвал звучащий» (1 Кор. 13: 1). Даже охота, к чему он относится со знанием дела, это тоже, по библейскому выражению, «ловля ветра» (Еккл. 1: 14), не более того.

5. 4. Собакевич — с его крепким хозяйством — может показаться нарушением логики запустения и опустошения. Но если и здесь держаться Писания, то окажется, что это та же логика, тот же вопрос о содержании человеческой жизни, только еще более основательный: на чем стоит дом Собакевича, не превратился ли он в гроб для его души? Ибо сказано, что всякий, кто знает, но не исполняет заповеданное, уподобляется мужу безрассудному, который построил дом свой на песке: каким бы ни было прочным его строение, оно упадет в час испытаний (Мф. 7: 26-27).

5. 5. Плюшкин — еще одна иллюстрация евангельского наставления: «Не собирайте себе сокровищ на земле, где моль и ржа истребляют и где воры подкапывают и крадут, но собирайте себе сокровища на небе, где ни моль, ни ржа не истребляют и где воры не подкапывают и не крадут, ибо где сокровище ваше, там будет и сердце ваше» (Мф. 6: 19-21).

Сказанное о персонажах Гоголь прилагает и к себе, к своему тексту, стремясь, чтобы он не был ни пустым, ни праздным, как маниловские мечтания, ни злободневным, как коробочкины хлопоты, ни шулерской игрой, ни беспочвенной конструкцией, ни собиранием того, что уже отжило свой век.

Литературные аллюзии, связывающие образы духовной смертности с опытами русской литературы, это форма гоголевской художественной полемики и проповеди, утверждение того, что он немного позже скажет прямым текстом:

«Нельзя уже теперь заговорить о тех пустяках, о которых еще продолжает ветрено лепетать молодое, не давшее себе отчета, нынешнее поколенье поэтов; нельзя служить и самому искусству — как ни прекрасно это служение, — не уразумев его цели высшей и не определив себе, зачем дано нам искусство...» (VIII, 407).

Евангельские аллюзии в гоголевском тексте неотделимы от литературных. Это необходимый атрибут проповеди и уважительный довод в светской полемике. Евангелие — это и есть тот камень, на котором автор строит свое повествование, та сокровищница смыслов, которую не уничтожит время и не разворуют интерпретаторы.

Примечания

1. Григорьев Н. Г. Мертвые души, роман Н. В. Гоголя: Подробный разбор в связи с характеристикой главных героев. — СПб, 1909. — С. 20.

2. См., например: Гринцер И. «Мертвые души». — Одесса, 1914. — С. 28, 30; Андреев И. М. Н. В. Гоголь (К столетию со дня смерти) // Сборник статей посвященных памяти Н. В. Гоголя (1852-1952). — Буэнос-Айрес, 1952. — С. 18, и др.

3. См.: Машинский С. Художественный мир Гоголя. — М., 1979. — С. 247; Тамарченко Н. Д. Проблема человека и природа художественного целого в «Мертвых душах» // Гоголь и современность: Творческое наследие писателя в движении эпох. — К., 1983. — С. 126-127; Михайлов А. В. Гоголь в своей литературной эпохе // Гоголь: история и современность. — М., 1985. — С. 100-102; Савинков С. К типологии героев Гоголя: семантика «готовности» // N. V. Gogol: Byti dila v prostoru a case (studie o zivem dedictvi). — Litteraria Humanitas. — XV. — Brno, 2010. — S. 381-388 и др.

4. Машинский С. И. Художественный мир Гоголя. — М., 1971. — С. 285-286.

5. Стерн Л. Жизнь и мнения Тристрама Шенди, джентльмена. Сентиментальное путешествие по Франции и Италии. Письма. — М., 2004. — С. 101.

6. См.: Гончаров С. А. Н. Гоголь, Г. Сковорода и учительная культура. Постановка проблемы // Н. В. Гоголь: Проблемы творчества — СПб., 1992; Барабаш Ю. Я. Г. С. Сковорода и Н. В. Гоголь (к вопросу о гоголевском барокко) // Известия РАН. Серия литературы и языка. — 1994. — Т. 53. — № 5; и др.

7. Наблюдение Е. Толстой. См.: Вайскопф М. Сюжет Гоголя... — С. 633.

8. Белинский В. Г. Литературный разговор, подслушанный в книжной лавке // Белинский В. Г. Собр. соч.: В 9 т. — М., 1979. — Т. 5. — С. 132.

9. Шевырев С. П. «Похождения Чичикова, или Мертвые души», поэма Н. В. Гоголя // Русская критика XVIII–XIX веков: Хрестоматия. — М., 1978.

10. Гиппиус В. Гоголь // Гиппиус В. Гоголь. Зеньковский В. Н. В. Гоголь. — СПб, 1994. — С. 113.

11. Иваницкий А. И. Гоголь. Морфология земли и власти. — М., 2000. — С. 66.

12. Агишева Н. Чичиков без покаяния // Московские новости. — 26. V. 1998; Денежкина Ф. А. Из архива лженаучных конференций: Влияние русской народной сказки «Колобок» на развитие сюжета поэмы Гоголя «Мертвые души» // Девятнадцать. — Красноярск, 2003. и др.

13. Чувелева Н. Мертва ли душа Манилова? (Попытка интерпретации образа Манилова в поэме Н. В. Гоголя «Мертвые души» // N. V. Gogol: Byti dila v prostoru a case... — S. 95-102.

Яндекс.Метрика