«Господин де Пурсоньяк» Мольера и «Женитьба» Гоголя

Иваницкий А. И. (Москва), д.ф.н., профессор РГГУ / 2003

Тема «Творчество Мольера как один из источников гоголевского комизма и драматизма» заслуживает фундаментального исследования. Однако даже на первый взгляд интересна перекличка комедий, посвященных браку и опасности брака, например, гоголевской «Женитьбы» (1835-1842) и «Господин де Пурсоньяк» Мольера (1669).

Новаторство Гоголя-комедиографа в «Женитьбе» видится в том, что традиционное для классической комедии соперничество женихов за руку невесты здесь прикрывает и одновременно провоцирует глубинные психологические коллизии. Так, Кочкарев, могущий, по собственным словам, женить «кого угодно на ком угодно», ломает стереотип комедийного плута и сводника. Он стремится женить Подколесина совершенно бескорыстно, а затем, ближе к финалу на коленях умоляет друга жениться хотя бы ради него, Кочкарева. И все это — в отместку судьбе за собственный постылый брак, за который в самом начале комедии упрекал Феклу (та когда-то сделала для Кочкарева то же, что он сейчас делает для Подколесина). Однако его усилия идут прахом — в силу главной коллизии пьесы, жестокой борьбы в самом Подколесине между желанием вступить в брак и страхом перед ним. Подколесин соединяет в себе «ложного» и подлинного жениха классической комедии: он побеждает соперников, но его собственный страх оказывается сильнее, и герой позорно бежит через окно накануне венчания.

Такое переиначивание классической комедии связано со сквозным у Гоголя мотивом мужского предчувствия катастрофической, разрушительной природы женского начала и — отсюда — опасностей брака. В «Сорочинской ярмарке», «Ночи перед Рождеством» и «Вие» фольклорным символом этого мотива выступает «ведьмоподобная» жена либо ведьма, желающая соединения с мужчиной. В самой «Женитьбе» агрессивная гипертрофия женского начала выражена в брачных мечтах Агафьи Тихоновны: «Если бы губы Никанора Ивановича да приставить к носу Ивана Кузьмича, да взять сколько-нибудь развязности, какая у Бальтазара Бальтазарыча, да, пожалуй, еще добавить к этому сколько-нибудь дородности Ивана Павловича, я бы тогда тотчас же решилась» (V, 37). В идеале Агафья хотела бы видеть своими мужьями всех женихов одновременно, что косвенно подтверждает сцена гадания на картах: «... из мужчин никто не войдет в это... Ах, если бы Бог дал, чтобы выкинулся Никанор Иванович; нет, отчего же он? Лучше ж Иван Кузьмич! чем же худы те другие? — Такое несчастное положение девицы, особливо еще влюбленной!.. Ух! все! все вынулись!.. » (V, 123-124).

«Симметричная» женобоязнь мужчины разворачивается в страшном сне Ивана Федоровича Шпоньки: «То снилось ему, что... он бежит, бежит, не чувствует под собою ног... Вдруг кто-то хватает его за ухо... „это я, твоя жена“, — с шумом говорил ему какой-то голос <...> тетушка уже не тетушка, а колокольня. И чувствует, что его кто-то тащит веревкою на колокольню. „Кто это тащит меня?“ — жалобно проговорил Иван Федорович. — „Это я, жена твоя, тащу тебя, потому что ты колокол“» (I, 307).

У Гоголя после «Вечеров» психологическая эпопея брака всегда связана с социальными амбициями. Подколесин стремится утвердить в браке свое социальное достоинство как иновыражение мужского. Борющиеся в нем желание и нежелание жениться проявляются как тщеславие и стыд (страх стать посмешищем). Отсюда его упорные расспросы слуги о том, как портной или сапожник реагируют на заказ им нового платья; не связывают ли они этот заказ с тем, что барин хочет жениться. В свою очередь, Агафья и ее родня хотят замужеством повысить свой сословный статус, почему и отказывают сватающемуся купцу гостинодворцу Старикову.

Поприщин в «Записках сумасшедшего» подспудно связывает дочь своего начальника, в которую он влюбился, с вершинами петербургской иерархии, куда он мечтает войти. Неслучайно он убежден, что в 42 года только еще начинается служба, а потерпев крах на любовном поприще, возводит себя в королевское достоинство.

И служба, и брак в равной мере и влекут, и страшат гоголевских героев. Так, для Шпоньки служебный рост и брак — две противоположные, но равно смертоносные бездны: «культуры», воплощенной в страшном учителе латыни, и «природы», олицетворенной в исполинской тетушке, которая и намерена его женить. Поэтому учебу он прекращает на дробях, службу оставляет в чине подпоручика, а жениться не желает вовсе. Также и Поприщина петербургский мир и влечет и ужасает, ведя его к безумию, а затем сливаясь с беспощадным миром сумасшедшего дома.

При этом женобоязнь почти всегда у Гоголя отражает мужскую несостоятельность и — шире — «пошлость пошлого человека». Так, в «Миргороде» противопоставлены расцвет казачества в «Тарасе Бульбе», связанный с полной властью над женщиной и одновременным презрением к ней, — и его упадок в «Вие» и «Повести о том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем». Довгочхун, о бранном прошлом которого напоминают просушивающиеся мундиры и оружие, попадает под необъяснимую власть Агафьи Федосеевны, которую, к удивлению, слушался, как ребенок, и которая овладевает его носом (фольклорно-комическим символом мужского начала): «Я, признаюсь, не понимаю, для чего это так устроено, что женщины хватают нас за нос так же ловко, как будто за ручку чайника? Или руки их так созданы, или носы наши ни на что более не годятся. И несмотря на то, что нос Ивана Никифоровича был несколько похож на сливу, однако ж она схватила его за этот нос и водила за собой, как собачку» (II, 241).

В «Вие» бессилие казацкого потомка Хомы перед любовными чарами ведьмы и усилиями нечисти по возвращению его назад, в земляную область праотцов, объясняется вырождением казачества по сравнению с прошлыми, боевыми временами — то есть в процессе исторического развития.

В «Женитьбе» эти мужские «изъяны» лежат под спудом, но угадываются в мучительных сомнениях Подколесина, составляющих драматический нерв комедии и закономерно оканчивающихся его бегством.

* * *

В комедии «Господин де Пурсоньяк» классический любовный треугольник развивается в русле противопоставления столицы и провинции. Благородный Эраст влюблен в Жюли и пользуется взаимностью. Однако их браку препятствует отец Жюли Оронт, намеренный выдать дочь за провинциала де Пурсоньяка — богатого, но немолодого, недалекого и непривлекательного пошляка, чьи столичные «амбиции» обсуждаются и осуждаются уже в начале: «Уж если ему не терпится жениться, почему же он не возьмет какую-нибудь свою, лиможскую, а добрых людей не оставит в покое? Одно имя господина де Пурсоньяка приводит меня в неописуемую ярость. Меня бесит господин де Пурсоньяк! Из-за одного этого имени „Пурсоньяк“ я себя не пожалею, а уж расстрою эту свадьбу! Не бывать вам госпожой де Пурсоньяк. Нет, меня мутит от Пурсоньяка» (Мольер Ж.-Б. Полн. собр. соч.: В 3 т. — М., 1987. — Т. III. — С. 118 / Пер. Н. Аверьяновой; далее цит. по этому изд., указывая страницу в круглых скобках).

Таким образом, Пурсоньяк выступает именем и знаменем бездушной провинциальной пошлости, тупости и бессердечия. Однако антитеза «культурного» Парижа как средоточия высоких и естественных чувств и «глухой», «пошлой» провинции осложняется. Соавторами процитированной гневной тирады и помощниками Жюли и Оронта в отваживании Пурсоньяка выступают отпетые плуты — неаполитанец Сбригани и Нерина, которые, представляясь Жюли, обмениваются красноречивыми характеристиками.

«Нерина. Сударыня! Вы имеете дело со знаменитостью: в лучшие руки ваше дело просто не могло попасть. Он истинный герой нашего века, для подвигов, какие нам предстоят, равного ему не найти. Перед вами человек, который раз двадцать, только чтобы помочь друзьям, великодушно рисковал угодить на каторгу, который с опасностью для жизни добросовестно доводил до конца самые отчаянные предприятия и которого все же изгнали из родной страны за множество честных дел, а ведь он брал их на себя исключительно по своему благородству.

Сбригани. Такие похвалы хоть кого могли бы смутить. Однако с еще большим правом я мог бы воздать хвалу вам за те чудеса, которые совершали вы. Особенно мне бы хотелось напомнить вам о том, какую славу вы себе стяжали, когда столь честным образом обжулили в игре на двенадцать тысяч экю молодого знатного иностранца, которого ввели к вам в дом; или же когда вы столь искусно составили фальшивый договор и разорили целую семью; или же когда вы, обнаружив несравненное величие духа, сумели отпереться, будто вы в глаза не видели ценностей, которые вам были сданы на хранение; или же когда вы своим лжесвидетельством столь самоотверженно отправили на виселицу двух ни в чем не повинных людей» (С. 119). Этими характеристиками и своей ролью в комедии Нерина и Сбригани весьма напоминают цыгана из «Сорочинской ярмарки», в чьей «чудной душе кипят достоинства великие, но которым одна только награда есть на земле — виселица».

Помощниками плутов в морочении Пурсоньяка выступают алчные врачи-схоласты, которые, во-первых, верят только в букву медицины и следуют ей, невзирая на фатальную судьбу больного (смысл лечения — не в излечении), а во-вторых, ради наживы готовы сделать своим пациентом кого угодно, независимо от его желания. «Первый доктор. Мне его поручили, и он обязан быть моим пациентом. А если я его не разыщу, я примусь за вас. Мне нужен больной, и я возьму первого попавшегося» (С. 142).

Сбригани и Нерина с помощью мистификаций дискредитируют будущих тестя и зятя, Оронта и Пурсоньяка в глазах друг друга. Так, Пурсоньяка они представляют Оронту злостным банкротом и многоженцем, обремененным к тому же дурными болезнями. И с этого момента классическая комедия интриг и положений обретает психологическую и философскую глубину. Формально «грехи» лиможца вымышлены Сбригани и Нериной. Но, по сути, эти наветы как бы «продолжают» реальные черты Пурсоньяка — вернее, то, во что они могут превратиться. Наветы обнаруживают, на что способен не только данный конкретный обыватель, но — шире — человек вообще, пустившийся в авантюру неравного, «покупного» брака.

Врачи-схоласты, которым Пурсоньяк представлен как больной (а они ему — как хозяева дома), каждый шаг лиможца трактуют как симптом болезни. Склонность много пить («сильная потребность в холодном и влажном») трактуется как «внутренний жар и сухость», гневные плевки Пурсоньяка — как «обильное слюнотечение», попытки уйти — как «безудержное стремление к перемене места», а его болезнь в целом — как «ипохондрическая меланхолия».

Эти как будто мнимые пороки и недуги Пурсоньяка подспудно представляются ему как «потенциальные» — как скрытое зеркало, открывающее ему перспективу его будущей семейной жизни в Париже. Внушая ему, что его мнимые (а по сути потенциальные) грехи уже признаны судом, Нерина и Сбригани вынуждают Пурсоньяка к символическому отказу от пола (чтобы бежать из столицы неузнанным, он переодевается в женское платье), а затем инсценируют его казнь за эти грехи как уже проявившиеся и раскрытые. Главный из них — брачное посягательство на столичный статус, то есть стремление стать не тем, кто он есть.

Параллельно с врачами плуты-сводники представляют Пурсоньяку столицу формально мистифицированно, но по сути верно — как обиталище агрессивной, алчной и схоластической медицины, готовой уморить его по букве науки ради денег: «Мне все чудится, что в меня нацеливаются десятки клистирных трубок» (С. 145).

Другой ипостасью Парижа Сбригани представляет Пурсоньяку его будущую жену: «Сказать, что эта девушка ведет себя недостойно, было бы, пожалуй, слишком сильно. Поищем выражения помягче. Слова „легкомысленная“ недостаточно. „Прожженная кокетка“ точнее всего, кажется, выразит нашу мысль, и я осмеливаюсь воспользоваться этим определением, чтобы честно вам сказать, кто она такая» (С. 146).

Здесь, как будто, тоже мистификация: добропорядочную девушку выдают за ветреницу. Но ответная реплика Пурсоньяка: «Слуга покорный, я отнюдь не питаю пристрастия к подобного рода головным уборам» (С. 147), — объективно выступает предвидением. Это проясняется при сопоставлении сюжетных мотивов «Господина де Пурсоньяка» и комедий «Брак поневоле» и «Жорж Данден, или Одураченный муж». В первой алчная невеста и ее семья вынуждают богача-мещанина к браку, от которого тот не в силах увильнуть. Во второй мещанин жаждет породниться с дворянством; дворянская чета ради его денег силой выдает за него дочь, а та в отместку награждает нелюбимого мужа рогами — с молчаливого благословения тех же родителей. Поэтому, рассказывая Оронту якобы «небылицы» про будущего зятя Пурсоньяка, Сбригани ставит перед ним зеркало его собственного презрения к дочерним чувствам.

Итоговое бегство Пурсоньяка в страхе за свою жизнь и перед будущей неверностью жены фактически внушено не мистификациями плутов, но пробудившимся под их влиянием природным страхом перед столицей, столичной женой и собственной мужской несостоятельностью, которая неизбежно и фатально проявится — не откажись он от своих брачных замыслов.

* * *

Мольер, комедиограф золотого века классицистического театра, облекал драматургию человеческого естества в этикетную форму комедии положений. Гоголь, убрав из комедии этикетные для классицизма интриги и мистификации, перевел драматургию естества из подтекста в текст.

Яндекс.Метрика