Рим в творческом сознании Гоголя

Михед П. В. (Нежин/Киев, Украина), д.ф.н., ведущий научный сотрудник Института литературы им. Т. Г. Шевченко НАН Украины / 2004

«Гоголь и Рим», «Рим в мире Гоголя», «римский период творчества Гоголя» — проблемы, которые были предметом внимания многих поколений литературоведов, рассматривавших их различные аспекты1. Подавляющее большинство из них признавало, что римский период его творчества стал одним из ярких и содержательных, а еще — чрезвычайно продуктивным. Однако до сих пор, как мне видится, представление о Риме и его месте в творческой жизни и судьбе писателя нуждается в корректировке. Рим был не только географическим местом пребывания, пусть и очень приятным, но и фактом глубокого переживания и сокровенной тайны, неразгаданной и поныне.

Безусловно, Рим, помимо прочего, был еще и знаковым творческим топосом гоголевского мира. В какой бы плоскости мы не посмотрели на Гоголя через призму Рима, неизбежно ощущается важность открываемого пространства мысли. Это и заставляет нас еще раз вернуться к римскому периоду жизни писателя.

Гоголь прожил в Риме в совокупности около четырех лет. Он часто оставлял город на длительное время, но каждое его возвращение сопровождалось творческим всплеском, возбуждавших новые надежды на осуществление грандиозной идеи собственного апостольства, путеводной звезды Гоголя2. В целом общение с городом длилось с весны 1837 года (Гоголь приехал в Рим в канун Светлого воскресенья) и до осени 1847 г., т. е. больше десяти лет. Видимо, как раз об этих десятилетии писал Гоголь в письме к царю Николаю I: «Десять лет тяжких недугов оторвали меня от тех трудов, к которым я порывался; десять лет тяжких внутренних страданий душевных лишили меня возможности подвизаться на полезных поприщах пред Вами. Но не пропали эти годы: великой милостью Бога устроено было так, чтобы совершалось в это время мое внутреннее воспитание, без которого не принесла бы пользы отечеству моя наиревностнейшая служба; великой милостью Бога вложены в меня некоторые не общие другим способности, которых не воспитаются, и которыми по возвращеньи моем из Святой Земли я сослужу Вам службу так же верно и честно, как умели служить истинно русские духом и сердцем»3. В этом фрагменте явственно прочитываются ассоциативные связи с биографией Сильвио Пеллико, десять лет находившемся в тюрьме, пребывание в которой завершилось религиозным преображением итальянского литератора, рассказавшего обо всем в нашумевшей по всей Европе книге «Мои темницы». Эту книгу знал и Николай I.

Для Гоголя таким испытанием стало пребывание за границей. Там были написаны «Мертвые души», созданы новые редакции «Портрета», «Тараса Бульбы», «Шинели», появились «Рим», «На вилле» и, наконец, «Выбранные места из переписки с друзьями». Но самое примечательное то, что именно в римский период вызрел апостольский проект — главное творение жизни Гоголя, в котором литературное творчество представляет хоть и главную, но лишь составляющую более масштабного замысла. В Риме же была предпринята попытка и его осуществления. Здесь мистическая идея особого призвания и предназначения обрела реальное воплощение, опору в христианской истории, мессианской традиции Рима, который был одним из важнейших центров и свидетелей апостольских деяний, городом, из которого распространялось по миру христианство.

Особое место Рима в истории христианства объясняется целым рядом факторов. Во-первых, Рим был имперским центром и к нему тянулись первые христиане, понимая, что мессианский дух восторжествует быстрее, если он пойдет из столицы. Именно здесь совершали служение самые авторитетные апостолы Петр и Павел. Уже к средине второго века Рим становится центром христианского мира. Один из страстных защитников идей апостольской преемственности и примата Рима, Ириней Лионский, писал: «Ибо по необходимости с этой (Римской) церковью, по ее преимущественной важности, согласуется всякая церковь..., так как в ней апостольское предание всегда сохранялось верующими повсюду«.4. Еще сильнее стало влияние престола Петра после учреждения папства, о чем писал Гоголь в своих лекция по истории средних веков (VIII, 102-103).

Но, как ни странно, в большинстве своем исследователи и критики акцентировали внимание не столько на религиозной природе мотивации Гоголем выбора Рима, сколько на эстетической. Даже К. Мочульский, предметом исследования которого является духовно-религиозное развитие писателя, замечает, что «римская эпоха» — «история медленной влюбленности Гоголя в Рим и погружения души в чистый эстетизм». Правда, К. Мочульский не упускает из поля зрения и главный предмет своего исследования: «Гоголь покидал родину, чувствуя себя непризнанным пророком; в нем развивалась мания преследования; ему казалось, что враги хотят его погубить, ославив бунтовщиком, „подрывающим государственную машину“. Эта мысль особенно его возмущала, потому что на свою литературную работу он смотрел как на государственную службу». Склонен думать, что ученый заметно преувеличивает второй указанный мотив, касающийся страхов Гоголя. Что же касается ощущения пророческого призвания в качестве мотива отъезда Гоголя, то здесь исследователь прав. Правда, и увлечение католицизмом ученый объяснял также через призму эстетического: «Католические церкви и богослужение пленяли его прежде всего эстетически»5.

Можно проследить целый сюжет исследовательских версий эстетического слагаемого гоголевского пребывания в Риме. Истоки этого сюжета — в творчестве и письмах писателя. Образ (концепт) Рима достаточно рано внедряется в сознание Гоголя. Видимо, это произошло еще во время учебы в Гимназии. Штудирование латинского языка сопровождалось знакомством с римскими авторами, и это обогащало информацией о Риме разных эпох, формировало узнаваемый и неповторимый эстетический профиль Италии. Уже в первом печатном произведении будущего писателя, стихотворении «Италия», прозвучала тема ожидаемой встречи. В заключительной строфе Гоголь писал:

Узрю ль тебя я, полный ожиданий? Душа в лучах, и думы говорят, Меня влечет и жжет твое дыханье, Я — в небесах весь звук и трепетанье.

«Земля любви и море чарований» — такой видится Гоголю Италия, страна, о которой он напишет столько восторженных страниц.

В письме к А. С. Данилевскому (от 18.06.1838 г.) Гоголь писал: «Но Рим, наш чудесный Рим, в котором, я думаю, и ты живешь мысленно в лучшие минуты твоих мыслей, этот Рим увлек и околдовал меня. Не могу, да и только, из него вырваться». Гоголь признавался М. П. Балабиной в том же 1838 году: «Мне кажется, теперь... по крайней мере, если бы мне предложили — натурально не какой-нибудь император или король, а кто-нибудь посильнее их — что бы я предпочел видеть перед собою — древний Рим в грозном и блестящем величии или Рим нынешний в его теперешних развалинах, я бы предпочел Рим нынешний. Нет, он никогда не был так прекрасен. Он прекрасен уже тем, что ему 2588-й год, что на одной половине его дышит век языческий, на другой христианский, и тот и другой — огромнейшие две мысли в мире. Но вы знаете, почему он прекрасен. Где вы встретите эту божественную, эту райскую пустыню посреди города? Какая весна! Боже, какая весна!» (XI, 144).

Безусловно, в таком восприятии сказался и фактор традиции. В художественном сознании русских Рим, как и вся Италия, был музеем, своеобразным хранилищем художественных шедевров прошлого, без осмысления которых нельзя было представить образование современного художника. Все дороги тогда вели в Рим, как в начале XX века они поведут в Париж, который навсегда оставался «праздником» в душе художника. Таким «праздником» в XIX веке был Рим. В «Невском проспекте» рассказчик говорит, что русские художники «питают в себе истинный талант, и если бы только дунул на них свежий воздух Италии, он бы верно развился». А в «Портрете» именно полотно приехавшего из Италии художника производит переворот в судьбе Черткова.

У Гоголя же с самого начала, иногда прямо, а чаще завуалировано звучит тема божественного Провидения, приведшего его сюда: «Теперь вообразите: над этим человеком, не знаю почему, сжалилось великое милосердие Бога и бросило его (за что, право, не знаю, ничего достойного не сделал он), — бросило его в страну, в рай, где не мучат его невыносимые душевные упреки, где душу его обняло спокойствие чистое, как то небо, которое его теперь окружает и о котором ему снились сны на севере во время поэтических грез, где в замену того бурного, силящегося ежеминутно вырваться из груди фонтана поэзии, который он носил в себе на севере и который иссох, он увидел поэзию не в себе, а вокруг себя, в небесах, солнце, прозрачном воздухе и во всем, тихую, несущую забвение мукам» (XI, 245). А в другом письме к В. А. Жуковскому уточняет: «Мне ли не благодарить пославшего меня на землю! Каких высоких, каких торжественных ощущений, невидимых, незаметных для света, исполнена жизнь моя! Клянусь, я что-то сделаю, чего не делает обыкновенный человек. Львиную силу чувствую в душе своей...» (XI, 48).

И. Золотусский склонен рассматривать Рим в качестве очередной ступени развития гоголевского максимализма: «И великая идея зарождается в уме у Гоголя. Это идея преображения ничтожного в великое, преображения в падении, в унижении и постижении на дне падения великого и прекрасного в себе. Глядя на наброски Иванова, он думает о тех, кого обратил Христос. О грешниках и неверующих, о сомневающихся и нищих духом». Но максимализм все же имеет у него наполнение эстетическое: «Гармония Рима, чистота и прозрачность живописи Рафаэля (кажется, сама божественная рука водила его кистью!), величественная законченность скульптур великого Микеланджело, эпическая простота Леонардо да Винчи — все отвечает его возросшему отношению к себе, его все набирающему рост максимализму»6.

Третья, часто повторяемая, причина: природа Рима, итальянский климат, напоминавшие милую его сердцу Украину. Гоголь, страдавший от холодного Петербурга, блаженствовал на римских холмах. Этот фактор тоже нашел отражение в его переписке. Д. Чижевский писал: «Это увлечение Римом можно легко объяснить эстетически и климатически, — Гоголь ненавидел холод... Но конечно, речь может идти только о религиозных мотивах, когда в то же время Гоголь пишет, что „только в Риме можно молиться“»7.

Д. Овсянников-Куликовский придерживался мысли о синтетическом восприятии Италии и Рима: «Гоголя привлекала в прошлом Италии картина полноты, интенсивности, богатства жизни со всем добром и злом ея, картина движения, борьбы, неустанной работы мысли, творческой деятельности, картина, представлявшая поразительный контраст с современным положением вещей в этой стране: „И все это исчезло и прошло вдруг, все застыло, как погаснувшая лава“ и выброшено даже из памяти Европою, как старый не нужный хлам...» В другом месте он замечает: «Гоголь любовался оживленной картиной „славнаго“ прошлого Италии как художник, и было в этом любовании что-то артистическое, как было оно в его художническом созерцании запорожской старины»8.

В свою очередь, о. В. Зеньковский склонен был соединять эстетические и религиозные устремления Гоголя, С одной стороны, он писал об увлечении Гоголя: «Эти восторги свидетельствовали об эстетической восприимчивости Гоголя и о том, что, несмотря на глубокий Перелом в нем, он остался живым человеком, восприимчивым ко всему прекрасному». Но при этом замечал и другое: «Центр тяжести в его религиозных путях был в другой сфере, в проблеме религиозного преображения жизни, трудности чего не связаны с конфессиональными особенностями католичества или православия»9.

В контексте апостольства чрезвычайно важный смысл приобретает выбор Гоголем Рима как места пребывания. Абрам Терц справедливо заметил: «Пребывание в вечном городе, как будто специально отведенном для свершения духовного подвига, укрепляло его в осознании центрального положения в мире». А дальше продолжает: «... здесь человек рисовался в искомом качестве места, на которое он поставлен не зря, но ради предвечного плана Творца и Устроителя жизни»10.

Рим называли Столицею Апостолов. Он стал символом начала триумфа христианской веры. И сакральным центром гоголевского мира, откуда начались его деяния. Рим стимулировал мессианские настроения Гоголя.

Сколько гимнов пропел Гоголь Вечному Городу: «О Рим, Рим! Кроме Рима, нет Рима на свете, хотел бы я сказать, — счастья и радости, да. Рим больше, чем счастье и радость». И продолжает в другом месте: «Когда я увидел, наконец, во второй раз Рим, о как он мне показался лучше прежнего! Мне казалось, что, будто я увидел родину свою, в которой несколько лет не бывал я, в которой жили только мои мысли. Но нет, это все не то: не свою родину, а родину души своей я увидел, где душа моя жила еще прежде меня, прежде, чем я родился на свет...» Каждая новая встреча с Римом прибавляет уверенности и силы. Он не перестает по-детски удивляться: «Да, что меня больше всего поразило, так это Петр (собор св. Петра — П. М.). Он страшно вырос, купол необыкновенно сделался огромнее». Отсюда, из Рима, Гоголь видел контуры будущего христианского мира. И выбор места не был случайным.

«Но если есть где на свете место, где страдания, горе, траты и собственное бессилие может позабыться, то это разве в одном только Риме. Здесь только тревоги не властны и не касаются души. Что бы было со мною в другом месте!»

«Если бы вы знали, с какою радостью я бросил Швейцарию и полетел в мою душеньку, в мою красавицу Италию! Она моя! Никто в мире ее не отнимет у меня. Я родился здесь. Россия, Петербург, снега, подлецы, департамент, кафедра, театр — все это мне снилось. Я проснулся опять на родине. Как будто с целью всемогущая рука провидения бросила меня под сверкающее небо Италии, чтобы я забыл о горе, о людях, о всем, и весь впился в ее роскошные красы. Она заменила мне все».

«О Рим! Рим! Чья рука вырвет меня отсюда?» «Кроме Рима, нет Рима на свете, хотел, было сказать — счастья и радости, да Рим больше, чем счастье и радость».

«О, мой Рим! Прекрасный мой, чудесный Рим: несчастлив тот, кто два месяца расстался с тобой и счастлив тот, для которого эти два месяца прошли, и он на возвратном пути к тебе!»

Можно сказать, что Гоголь, как и герой (молодой князь) его повести «Рим» «был поражен величием и блеском минувшей эпохи».

Рим (кроме всего прочего) — период зрелых размышлений Гоголя. Здесь его талант обретает зрелость. Позади жажда славы и признания читателей и властелинов мира. Рим задал высокую планку творческой мысли писателя и одновременно и жесткую требовательность к самому себе, к своему призванию. Этический и творческий максимализм во многом продиктован Римом. Город апостольских деяний, город, где происходила великая битва за утверждение христианства, город, ставший центром христианского мира требовал от писателя этого. В конспектах книги Г. Галлама «Европа в средние века» Гоголь называет Рим городом «апостольского престола» (VIII, 174).

Гоголевское воображение получило в Риме живительную почву. Питая особую привязанность к историческим памятникам, Гоголь мог по сохранившимся деталям восстановить заново целое архитектурное сооружение и представить бурлившую вокруг него жизнь. В «Набросках и заметках по истории средних веков» Гоголь упоминает и Рим и связывает его мессианскую роль со «святостью» и «примерной жизнью» его священников (VIII, 127).

События римской древности для русского сознания в 20-30-е годы были неким символом или метафорой, отражавшей и российскую действительность. Реальный Рим оставался перед глазами. Он еще способен был пробуждать вселенские мысли, вселенскую веру. Он еще не казался «бутафорским хламом в античном роде» (Стасов), каким он станет в позитивистскую эпоху.

Гоголь не только любил Рим, но и великолепно знал и, при случае, охотно демонстрировал свои познания. Так было, когда в Рим приезжали С. Шевырев, сам прекрасный знаток вечного города, М. Погодин, В. Жуковский, П. Анненков А. Смирнова-Россет. Последняя в своих воспоминаниях пишет: «Никто не знал Рим так хорошо, как Гоголь. Не было итальянского историка или хроники, которую он не прочел. Все, что относится до исторического развития, искусства, даже современности итальянской, все было ему известно, как-то особенно оживал для него весь быт этой страны, которая тревожила его молодое воображение. Он ее нежно любил. В ней его душе легче виделась Россия, в которой описывал грустных героев первого тома, и отечество озарялось для него радужно и утешительно. Он сам мне говорил, что в Риме, в одном Риме он [мог] глядеть в глаза всему грустному и безотрадному и не испытывать тоски и томления»11. А П. В. Анненков замечал: «Он был влюблен в свое воззрение на Рим, да тут же действовал отчасти и малороссийский элемент, всегда охотно обращенный к тому, что носит печать стародавнего или его напоминает. ... Под воззрение свое на Рим Гоголь начинал подводить в эту эпоху и свои суждения вообще о предметах нравственного свойства, свой образ мысли и, наконец, жизнь свою. Вообще он показывал Рим с таким наслаждением, как будто сам открыл его12.

Рим, сакральный центр христианского мира, должен был стать и началом грядущих деяний апостола Николая, в миру Гоголя. Во всей истории гоголевского апостольского проекта, в его замысле — много тайн. Реконструируя сюжет гоголевского апостольства, важно выделить те события римского периода, которые подталкивают и определяют развитие апостольских устремлений Гоголя. Их достаточно много, но есть среди них определяющие. Я бы поставил их в такой последовательности:

1) смерть Пушкина; 2) «польский» эпизод; 3) смерть Иосифа Вьельгорского; 4) болезнь Гоголя; 5) успех «Мертвых душ»; 6) попытка осуществления замысла «Выбранных мест»; 7) планы поездки в Иерусалим; 8) появление в качестве персонажа на картине А. Иванова «Явление Мессии»; 9) крах замысла Явления Гоголя и конец «эпохи» Рима.

О некоторых из этих эпизодов мне приходилось писать, в частности о тех, которые связаны с идеей «Выбранных мест», но и первые пять тоже заслуживают внимания и детального исследования. Рамки статьи не позволяют этого сделать, поэтому ограничусь лишь общими замечаниями.

Не касаясь всей полноты и сложности отношений Гоголя и Пушкина, они достаточно хорошо изучены, замечу все же, что я придерживаюсь точки зрения тех ученых, которые не склонны преувеличивать как их дружбу, так и степень и характер влияния Пушкина на Гоголя. Их отношения, как людей творческих, далеки от идиллических. Достаточно ощутимым было их соперничество. Особенно со стороны Гоголя. Индивидуальная природа творчества каждого из них особенно четко видна в векторе их эволюции. Если Пушкин твердо стоял на художественных основаниях и видел свое призвание средствами искусства влиять на мир, то Гоголя занимали проблемы преображения христианского мира не ограничиваясь средствами искусства.

Смерть Пушкина поставила Гоголя перед еще одним искушением — стать во главе русской литературы. Н. Котляревский, один из проницательных критиков Гоголя, замечал: «Он (Гоголь) стремится перехватить роль поэта-пророка»13. Конечно, представление Пушкина и Гоголя об ипостаси поэта-пророка разительно отличалось. И прежде всего тем, что Пушкин был далек от мысли о возможности соединить пророческое слово и современную религиозную веру, что пытался сделать Гоголь, глубоко понимая и то, что собой представлял Пушкин для современной России. Осознание этого было одной из важнейших, а, может быть, и главной опорой Гоголя-художника, который, несмотря на все соблазны, остался верен своему писательскому призванию, хотя и пытался, как говорил П. Плетнев, повернуть направление развития русской литературы. Но в верности Гоголя художественному слову пример Пушкина, может быть, и был наиболее весом, наиболее значителен. История со вторым томом «Мертвых душ», над которым Гоголь не прекращал работу до самой смерти, яркое тому свидетельство. Неприятие большинством читающей публики России «Выбранных мест» заставило Гоголя еще раз вернуться к первоначальному выбору и признаться: я — прежде всего художник.

Скорбь Гоголя носила скорее публичный характер, нежели являлась фактом внутреннего переживания. П. Плетневу он писал: «Что месяц, что неделя, то новая утрата, но никакой вести хуже нельзя было получить из России. Все наслаждение моей жизни, все мое высшее наслаждение исчезло вместе с ним. Ничего не предпринимал я без его совета. Ни одна строка не писалась без того, чтобы я не воображал его пред собою. Что скажет он, что заметит он, чему посмеется, чему изречет неразрушимое и вечное одобрение свое, вот что меня только занимало и одушевляло мои силы. Тайный трепет не вкушаемого на земле удовольствия обнимал мою душу... Боже! Нынешний труд мой, внушенный им, его создание... Я не в силах продолжать его. Несколько раз принимался я за перо — и перо падало из рук моих. Невыразимая тоска!» (XI, 88-89). То же в письме к М. Погодину: «Моя утрата всех больше. Ты скорбишь как русский, как писатель, я... я и сотой доли не могу выразить своей скорби. Моя жизнь, мое высшее наслаждение умерло с ним. Мои светлые минуты моей жизни были минуты, в которые я творил. Когда я творил, я видел перед собою только Пушкина. Ничто мне были все толки, я плевал на презренную чернь, известную под именем публики; мне дорого было его вечное и непреложное слово. Ничего де предпринимал, ничего не писал я без его совета. Все, что есть у меня хорошего, всем этим я обязан ему. И теперешний труд мой есть его создание. Он взял с меня клятву, чтобы я писал, и ни одна строка его не писалась без того, чтобы он не являлся в то время очам моим (XI, 91). Однако в письме к матери, написанном в эти же дни, о Пушкине ни слова.

Но вот еще два письма, написанные в одно время (середина апреля 1837 года). Одно к Жуковскому и в финале о том же: о «той ужасной утрате, которую мы понесли и в которой я до сих пор не имею сил увериться, которая, кажется, как будто оборвала с моей души лучшие ее украшения и сделала ее обнаженнее и печальнее», а второе — А. С. Данилевскому, близкому другу, которого Гоголь называл «роднее родного брата», но совершенно о другом. И не только о том, что услаждает желудок, но и о Рафаэле, Светлом Воскресенье в «беспредельном Петре», и еще о многом. Но не о Пушкине. Смерть Пушкина была скорее публичным переживанием Гоголя, в котором важным моментом была манифестация своих претензий на то, чтобы занять его место.

Письма эти известны и часто цитируемы. Написаны они в момент глубокой печали. Гоголь действительно был потрясен смертью великого поэта России. Но что-то не дает возможности безоговорочно верить слову Гоголя. Реальные отношения писателей были другими. Конечно, имя Пушкина понадобилось Гоголю, чтобы подчеркнуть свою принадлежность к сонму избранных.

Все, что делает Гоголь, освящено его, Пушкина, личностью. А это придает и самому Гоголю особый статус. Он, как известно, иногда прибегал к религиозной терминологии в разговоре о литературе. О Плетневе он, по воспоминаниям Г. Данилевского, говорил, что «на нем почиет рукоположение Пушкина». Уход Пушкина стал своеобразным импульсом, подвигнувшим Гоголя занять престол первого писателя России, а это было шагом на пути гоголевского апостольства.

Второй важный момент — « польский« эпизод, о котором до сих пор спорят исследователи Гоголя. Одни, как В. Солоухин, склонны говорить о католическом «уклоне» Гоголя, другие, вслед за В. Вересаевым, готовы думать, что «скрытный и очень практичный в житейских делах Гоголь просто водил за нос охотившихся за ним польских монахов. Единственная цель была — угодить богатой и знатной княгине Волконской, фанатической католичке»14. Впервые подобную мысль высказал и Н. Котляревский: «Гоголь был хитер и себе на уме и в откровенности не пускался»15. К. Мочульский ищет другое объяснение: «Когда представители польской секты «з-мертвых-встанцев» пытались обратить Гоголя, тот просто не понимал, чего они от него хотят. Рим способствовал усилению в нем религиозности, но она носила эстетически-мистический характер и была чужда всякой догматики»16. Трудно согласиться с тем, что Гоголь не понимал, о чем шла речь.

Кажется, ближе к истине американская исследовательница М. Богоявленская, которая резонно заметила: «Художник мог временно преобладать над мыслителем, но процесс религиозного искания никогда не прекращался в Гоголе. Потому идейное богатство окружающего его мира не могло не затронуть и не заинтересовать его. Одни пытливость его ума и природная наблюдательность, а также стремление к самообразованию уже исключают возможность его полного безразличия к католичеству»17.

Что могло привлечь Гоголя в идеях ресурекционистов? Во-первых, обновление веры, обновление через покаяние и введение Христа во все сферы общественной жизни. Во-вторых, ему импонировала живая вера иезуитов ордена «воскресенцев», направленная на практическое действие. В-третьих, главной идеей «восставших-из-мертвых» была идея преображения на основе Евангелия. Образованнейшие люди своего времени, получившие в 1841 году степень докторов теологии18 они были для Гоголя чрезвычайно интересными собеседниками. Исполненные высокой миссии они дали пример современного действенного потенциала христианской веры, актуализировали поиск современного религиозного деяния. И вопрос о конфессиональных догматах, думаю, был при этом третьестепенным. Любовь ко Христу — вот тот идеал, который виделся и Гоголю, и М. Семенку, и И. Кайсевичу, и их патронам — Б. Яньскому и А. Мицкевичу.

Деятельность ресурекционистов была для Гоголя тем живым опытом, который и привлекал его прежде всего. Совершенно очевидно, что члены ордена были заинтересованы в Гоголе, но для того, чтобы только представить Гоголя «одним из», надо иметь недюжинную фантазию. Следует, как мне кажется, более пристально посмотреть на составные религиозного опыта «воскресенцев», где много моментов, перекликающихся с идеями Гоголя: обязательное покаяние, посещение Святых Мест и введение нового Христа. А то, как писал Гоголь «Выбранных местах»: «Выгнали на улицу Христа, в лазареты и больницы, на место того, чтобы призвать его к себе в домы, под родную крышу свою, и думают, что они христиане» (гл. XXXII). Гоголь видел себя апостолом этой новой веры.

Вторая редакция «Тараса Бульбы» свидетельствует, что интерес к католицизму не исчезает. Гоголь исполнил и обязательное ритуальное посещение Святых Мест, входившее в покаяние «воскресенцев». Часто цитируемое письмо из Рима матери о том, что «как религия наша, так и католическая совершенно одно и то же», объясняется той главной целью, которая виделась Гоголю, как главная задача евангельского учения.

Целый ряд любопытных деталей становящегося апостольства Гоголя содержит очерк «Ночи на вилле». Предназначенный для печати (здесь есть обращение к читателю), он, вместе с тем, поражает необычайной искренностью и интимностью. Но наше внимание обратим на то, как представляет Гоголь себя в этом фрагменте, каким его видит умирающий Иосиф. Важно подчеркнуть, что Гоголь считает необходимым показать это в своем произведении. Иосиф в очерке произносит семь фраз:

— Изменник! Ты изменил мне.

— Голова моя тяжела!

— Ах, как свежо и хорошо!

— Что ты приготовил для меня такой дурной май!

— Спаситель ты мой!

— О, как скучал!

— Теперь я пропавший человек!

Как люди глубоко религиозные, находящиеся в канун главного испытания и прекрасно знающие Святое Письмо, они общаются на его языке. Среди этих реплик — аллюзии из Главной Книги. М. Вайскопф проницательно заметил, что Гоголь «сближает себя то с апостолом Петром („Я не был у него эту ночь. Я решился, наконец, заснуть ее у себя. О! Как пошла, как подла была эта ночь вместе с моим презренным сном! <...>Мне он представлялся молящий, упрекающий. Я видел его глазами души. Я поспешил к нему на другой день поутру шел к нему, как преступник“ — ср. Мф. 26:36-45), то с теми, кто возглашал осанну Иисусу („Я стал его обмахивать веткою лавра“ — ср. Ин. 12:13), то, наконец, с Иисусом: „Боже! С какою радостью, с каким бы весельем я принял бы на себя его болезнь“ — ср. Ис. 53:4.„Спаситель ты мой! — обращается к нему умирающий друг, успевший заодно приписать Гоголю прерогативы Творца, — Что ты приготовил для меня такой дурной май!“ Желание стать „спасителем“, вероятно, было изначально присуще Гоголю» 19. Добавлю к этому, что фраза «Что ты приготовил для меня такой дурной май!» ассоциативно связана еще с одной евангельской формулой: «В доме Отца Моего обителей много; а если бы не так, Я сказал бы вам: „Я иду приготовить место вам“. И когда пойду и приготовлю вам место, приду опять и возьму вас к Себе, чтоб и вы были, где Я» (от Иоан. 14:2-3).

И выскажу одно осторожное предположение. Гоголь, как известно, не раз оставался наедине с умирающими. Достаточно вспомнить эпизод с Екатериной Хомяковой. Безусловно, это было проявление милосердия и христианского сочувствия. Но было в этом, как представляется, и еще одно. Отважусь думать, что Гоголь каждый раз как бы испытывал себя, свои сверхчеловеческие возможности, которые он декларировал в письмах и творчестве. Он ставил себя в сакральную ситуацию прощания с жизнью достойного человека и каждый раз, словно надеялся, на благодать Господню. Ему казалось, что Господь не может оказаться равнодушным к этому событию. Он надеялся на спасительное чудо, к которому ему хотелось быть причастным. Не случайно он не только остро переживал чужой уход, но, как правило, к нему приходило глубокое разочарование в самом себе. Господь отвечал каждый раз, что он — лишь человек и не даровал ему чуда. О том, что Гоголь испытывал себя в роли чудодейственного исцелителя, свидетельствует римский эпизод, рассказанный Ф. Чижовым. Гоголь знал о болезни «одной дамы» и однажды, зазвав Чижова к себе, посоветовал помолиться у гроба святителя Митрофана, а затем сказал: «Сегодняшнюю ночь за нее здесь сильно молился один человек, и передайте ей его убеждение, что она будет здорова. Только, пожалуйста, не говорите, что это от меня». По моим соображения, этот человек, должно быть, был сам Гоголь...»20.

Свои же собственные болезни Гоголь постоянно связывал с Господним милосердием и в начале 40-х годов часто об этом говорил. В декабре 1840 года Гоголь пишет Погодину о «дивной силе Бога, воскресившего меня», «многое совершилось во мне в немногое время» (XI, 325). А чуть раньше (сентябрь 1839) в письме к Балабиной М. П.: «Бог видит, какую великую жертву я приношу». «Одна только чудная воля Бога воскресила меня», — писал он в январе 1841 г. «Это чудное исцеление наполняет мою душу несказанным утешением; стало быть, жизнь моя нужна». «Чудная воля», «чудное исцеление» — подобные слова часто встречаются в письмах этого периода. Кроме обычной благодарности Богу, здесь подчеркивается и Его особая расположенность к Гоголю.

Росту апостольских устремлений способствовал успех «Мертвых душ». Поэму сравнивали с гомеровским эпосом, что ставило автора в ряд выдающихся представителей мировой литературы. Гоголь провоцировал такое восприятие поэмы. Еще только начиная произведение, он задавал вопрос: «Что говорит во мне неслыханными речами? Что же я человек? Человек ли я?» (VI, 643). Так что даже благорасположенный П. Вяземский, прочитав «Мертвые души», заметил не без горечи: «Запросы его и небосвод стали шире. Можно сказать, что уже в „Мертвых душах“ переступил рассудительные и законные пределы». А распространившиеся хвалебные оды только подталкивали к этому.

Подводя итог сказанному, замечу, что Рим дал Гоголю особенный окуляр восприятия мира. Вышедший из средневековой украинской деревни, Гоголь имел возможность в своей жизни наблюдать генеалогические срезы различных исторических эпох: от античности и начал христианства до современного Парижа. Он видел различные исторические пласты, что помогало постичь «полноту настоящего» в таком объеме и такой глубине, которые недоступны были его современникам. Этот город был источником и вдохновителем гоголевского апостольства. Рим был сакральным центром гоголевского ландшафта мысли, он будоражил его воображение и одновременно всем своим великим прошлым свидетельствовал о возможности реального воплощения идеи апостольства — главной идеи всей жизни Гоголя.

Примечания

1. Вышедшая в этом году книга «Гоголь и Италия: Материалы Международной конференции «Николай Гоголь между Италией и Россией. Рим, 30 сентября — 1 ноября „2002 г. М. 2004“» существенно обогащает гоголеведение, но далеко не на все вопросы дает ответы. Отмечу целый ряд глубоких, хотя и не бесспорных, по моему мнению, замечаний о мессианстве Гоголя и роли в этом Рима, высказанных В. Паперным в статье «Повесть „Рим“, город Рим и мессианизм позднего Гоголя».

2. См.: Михед П. Об апостольском проекте Гоголя (опыт реконструкции). В кн.: Гоголь как явление мировой литературы. По материалам международной научной конференции, посвященной 150-летию со дня смерти Н. В. Гоголя. М., 2003. — С. 42-55.

3. Гоголь Н. В. Полное собрание сочинений: В 14 т. М., Л., 1937-1952. Т. ХIII. — С. 423-424. Номера томов и страниц, указанных в скобках цитат, даются дальше по этому изданию.

4. Цит. по кн.: Санников С. В. Двадцать веков христианства. Первое тысячелетие. Одесса, 2002. С. 142.

5. Мочульский К. Духовный путь Гоголя. — В кн.: Гоголь. Соловьев. Достоевский. М.: 1995. — С. 21, 23.

6. Золотусский И. Гоголь. М., 1979. С. 231, 233.

7. Чижевский Д. Неизвестный Гоголь. — В кн.:Н. В. Гоголь. Материалы и исследования. М., 1995. С. 188-229.

8. Овсянников-Куликовский Д. Н. Гоголь в его произведениях. Изд. 2-е. Спб., 1911. — С. 78.

9. о. Зеньковский В. Гоголь. М., 1997. — С. 116.

10. Терц Абрам. В тени Гоголя. М., 2003. — С. 297.

11. Смирнова А. Воспоминания. Письма.

12. Анненков П. В. Гоголь в Р. летом 1841. — В кн.: Литературные воспоминания. М., 1989. — С. 41.

13. Котляревский Н. Н. В. Гоголь. 1829-1842. Очерк из истории русской повести и драмы. 4-е испр. Изд. П., 1915.

14. Вересаев В. Гоголь в жизни. Систематический свод подлинных свидетельств современников. Харьков, 1989. — С. 240.

15. Котляревский Н. Указ. соч. — С. 346.

16. Мочульский К. Указ. соч. — С. 23.

17. Богоявленская М. Религиозный лик Гоголя в новом освещении (к развитию и восприятию религиозной мысли Гоголя). Нью-Йорк, 1960. — С. 37.

18. Вайскопф М. Сюжет Гоголя. СПб., 1993. C. 460-461.

19. Маццителли Габриэле. История неосуществившейся встречи: Гоголь и царь Николай I // Гоголь и Италия, с. 208-220.

20. Соколов Б. В. Гоголь. Энциклопедия. М. 2003. — C. 451.

Яндекс.Метрика